Урожденный дворянин - Злотников Роман Валерьевич


Прохожих на улицах не было. Совсем. Окраинный Ленинский район Саратова этой ночью полностью оправдывал свой статус «спального».

По совершенно пустой проезжей части проспекта Строителей тащился дряхлый «бобик» – так в просторечие именуются автомобили патрульно-постовой службы полиции. И тарахтенье доживающего свой век двигателя, похожее на старческий прерывистый храп, вполне гармонично вписывалось в уютную тишину этой ночи.

– Кладбище… – зевнув, оценил обстановку управлявший «бобиком» сержант Леха Монахов – здоровый рыжий парень с нагловатыми глазами. – А ведь лето уже, одиннадцатый час. Самая работа, казалось бы… А, Степаныч?

Сидевший рядом с водителем старший прапорщик Николай Степанович Переверзев не ответил. Он курил, отвернувшись к окну.

– Может, тормознем где-нибудь у круглосуточного, перекусим? – помолчав, снова подал голос Монахов.

Прапорщик и на это высказывание сержанта не отреагировал.

– Жрать охота, – сказал Леха, обращаясь уже к самому себе. – А ты как, басурманин? – громче проговорил он, подняв глаза на зеркало заднего вида. – Жрать, говорю, охота!

Сержант Ибрагимов, задремавший было на заднем сиденье, откликнулся с готовностью:

– Жрать очень охота, да.

– Так я сворачиваю, значит, на Антонова? – вопросительно произнес Монахов, покосившись на прапорщика. – К той стекляшке… Ага, Степаныч?

– Продолжаем движение по маршруту, – не повернувшись, сказал Переверзев.

Монахов цокнул языком и хохотнул.

– Мрачный ты тип, Степаныч, – жизнерадостно, безо всякой досады, проговорил он. – По жизни мрачный, а сегодня что-то вообще… Может, случилось у тебя чего? Ты бы поделился с боевыми товарищами… Нет, ну, правда, слов, что ли, жалко?.. Если в натуре проблемы какие, так выговорись, легче станет. Не-ет, он молчать будет, как сыч, все дерьмо в себе держать. А от этого, между прочим, рак бывает…

Прапорщик обернулся к водителю и посмотрел на него так, что тот немедленно замолчал. Переверзев прикурил очередную сигарету от окурка и неглубоко, с отвращением затянулся.

Старший прапорщик взвода ППС Николай Степанович Переверзев был сорокадвухлетним поджарым мужчиной с изрядной «ленинской» лысиной и вислыми седоватыми усами, пожелтевшими под носом от табака. Косматые пегие брови и резко очерченные морщины на сухом лице и впрямь придавали ему вид человека сурового и неразговорчивого.

– Вас понял… – пробормотал Монахов, переводя взгляд на дорогу. – Молчим-с, ваше сиятельство-с. Где уж нам разговаривать-с…

Сержант был не прав. Переверзев сейчас, пожалуй, действительно нуждался в собеседнике. Да только не в таком, как Леха Монахов. Уж кому-кому, а этому рыжему балбесу Николай Степанович душу распахивать не собирался. Недолюбливал товарищ прапорщик Леху Монахова. За многое. За что, что шел тот по жизни как-то… вприпрыжку. Как первоклассник из школы. Закончил Леха одиннадцать классов, сунулся в политехнический институт. Поступил, но через месяц бросил. Потому что, как сам охотно рассказывал, «надоело». Подал документы в школу милиции. И ведь опять поступил! Даже отучился целых два года. А потом бросил, поскольку и на этот раз – надоело. Отслужил срочную, дембельнулся, с год провалял дурака, пьянствуя и случайно подрабатывая, где попало. А потом вдруг взял, да и снова пошел учиться. И не куда-нибудь, а в духовную семинарию, словно желая соответствовать своей фамилии. Полгода обретался там, за все это время не выпив ни стакана пива, не выкурив ни сигареты – чем как-то и похвастался своему духовнику… И случилась с Монаховым история, без пересказа которой теперь не обходилась ни одна пьянка в отделении.

Духовник поволок будущего сотрудника полиции к себе домой. Там усадил за стол, положил перед ним пачку сигарет, поставил бутылку водки, стопку и спросил: «Что губит род человеческий»? «Да вот эта вот гадость и губит», – простодушно ответил Монахов. «Врешь, сукин сын! – вскричал тогда духовник. – Гордыня! Гордыня губит человека, низвергая его к диаволу! Говоря мне, что полгода не курил и не пил, не гордился ли ты собой? Гордился! А значит, наливай и пей! И закуривай! Ибо должен ты победить гордыню свою!»

Честно говоря, Переверзев в правдивость этой истории не очень-то и верил, так как трепачом Монахов слыл первостатейным. Не подвергал прапорщик сомнению только то, что с того памятного разговора с духовником Леха не уставал бороться с гордыней, пока его не вышибли из семинарии за «прегрешения, несовместимые с ношением духовного сана». Очутившись за воротами семинарии, Монахов малость подзавязал, а потом подался в полицию… то есть, тогда еще – милицию. И снова каким-то непостижимым образом оказался для тех, кто ведал кадрами, предпочтительнее прочих кандидатов. И переаттестацию пережил спокойно. Более того, в ту эпоху всеобщего милицейско-полицейского волнения биография Монахова пополнилась еще одним славным эпизодом – это именно он, Леха, после вечерних осторожных посиделок бегал по коридорам отделения с эпичным воплем: «Караул, братцы, в меня вселилась бутылка водки!»

Злило Переверзева, что Монахов играючи открывал себе двери в будущее, а потом так же играючи их и захлопывал. Казалось, возжелает Леха избраться в президенты Российской Федерации – и изберется, не особо при этом напрягаясь. А, поцарствовав недельку, плюнет, скажет свое вечное «надоело» и побредет за кремлевские ворота с ленивой мыслью – куда бы еще податься? А еще злило, что Леха, несмотря на замаячивший уже невдалеке тридцатник, до сих пор не обзавелся семьей. То есть, трижды уже обзаводился и трижды оставлял очередную избранницу, да еще и с новорожденным дитем. И ведь треплется об этом встречному-поперечному, да как треплется – хвалится, героем себя расписывает! Вот чего Николай Степанович никак не мог понять, впихнуть в свою голову. Ведь это горе великое, когда семья распадается и дети остаются без отца, это как жизнь пополам разламывается. Для нормальных людей. А для Лехи – все равно что в другой автобус пересесть…

И главное, что вызывало у Переверзева раздражение – отношение окружающих к сержанту Монахову. Его любили, Леху. Как любят второстепенного юмористического персонажа какого-нибудь привычного телесериала. Дня не проходило, чтобы кто-нибудь в процессе первого утреннего перекура не спросил в курилке отделения: «Слыхали, что Монах вчера учудил?..» И жены, Лехой оставленные, нисколько на него не обижались, навещали даже! Каждая в свой, отведенный для нее день. График их посещений Леха на всеобщее обозрение вывесил в дежурке…

– Мистика прямо! – снова громко высказался Монахов, прервав ход мыслей Переверзева. – Никого на улице. Повымерли, что ли, все? Вот каждое дежурство бы так. Да, басурманин?

– Да, – податливо отозвался Ибрагимов.

– А если нет никого, чего тогда зря бензин жечь? Сесть бы сейчас где-нибудь на скамеечке с пивком. Да?

– Да, – подтвердил Ибрагимов.

– Только и знаешь, что «дакать», – невсерьез рассердился Леха. – Нет бы разговор поддержать. Чурка ты с глазами… Сдохнешь тут с вами от скуки к хренам собачьим!

Леха Монахов был, наверное, единственным в отделении, кто мог себе позволить именовать сержанта ППСП Алишера Ибрагимова «басурманином» и «чуркой». Другие с Ибрагимовым общались уважительно и аккуратно, даже старшие по званию. Вернее, старшие по званию – особенно аккуратно.

Дальше