Что происходит со мной? Кто так хитро шутит – между тем, как
возник замысел и пошла продукция, – кто путает, мешает, гадит?! А что такое «замысел»? Некоторые пишут конспекты и могут заранее рассказать свою
будущую картину, до того как начнут снимать фильм. А я ничего не могу рассказать: какие то странные видения рвут мою бедную голову, я слышу
обрывки разговоров, вижу лица, чувствую возникновение интересных коллизий, а когда начинаю все это записывать и снимать – получается сухомятка,
какое то постыдное калькирование жизни.
Не зря сейчас искусство разделилось на два направления, почти абсолютно изолированные друг от друга. Первое – фактография, документалистика,
точное следование правде, некое развитие Цвейга. Второе – «самовыворачивание», вроде Феллини, Антониони и Лелюша. Некоторые говорят о них: «Эти
плюют на проблемы мира, на трагические вопросы, которые ставит наше время». Глупо. Если Феллини выворачивает себя, делая больно родным и
друзьям, он приносит себя в жертву времени: «Смотрите, люди, вот я анатомировал себя во имя вашего благополучия! Смотрите внимательно, не
повторяйте меня, а если хотите повторить, подумайте о том то и том то!» Другие утверждают: «Документ конечно же интереснее фантазий и страданий
особи, подобной мне, во плоти и духе. Пусть уж будет голый факт – я сам стану думать о том, в какой мере это описываемое или снимаемое хорошо
или плохо». Наверное, люди тянутся к строгой документалистике, оттого что им осточертели всякого рода диктаты: начиная со страхового агента,
советующего не курить помногу, и кончая чиновником министерства иностранных дел, который «рекомендует» не посещать Ханой; людям надоело
диктаторство писателя, навязывающего сюжет; законодателя мод, который меняет острые каблучки на толстые; критика, выносящего непререкаемый
приговор о новом живописном вернисаже; премьер министра, замораживающего зарплату. Все надоело, все! А ведь всев нашем мире продиктовано кем
то или чем то, все загнано в рамки закона, беззакония, тирании, демократии, но все в рамках! Зачем же тогда творчество?
Я рванул из самовыворачивания в документалистику, но посреди дороги понял, что документалистика не дело художника, если он замахнулся на то,
чтобы быть художником, а не человеком со специальностью «кинорежиссер»! И понял: надо обратно, к человеку, к себе самому, к тебе, ко всем нам...
Ладно. Поплакался, и будет. Когда я закончу эту картину о сегодняшнем «фронтовом городе», о том, как там благодушествуют генералы СС в том же
Далеме, где жил Гиммлер, и о студентах, которые влачат полуголодное существование, бери меня на работу в свою рекламную контору: к старости буду
обеспечен вполне пристойной пенсией.
Между прочим, сегодня мне попалась статья о родителе нашего с тобой друга. Бедный Ганс! Он не в папу. Старый Дорнброк имеет зубы, а Ганс – дитя,
и мне порой кажется, что он – само опровержение теории наследственности: так он непохож на своего отца. Он приходил ко мне пьяный, в ночь перед
моим вылетом из Западного Берлина. Это был смешной и странный разговор. Если бы я не принял решения вернуться в кинематограф чувств, я бы,
возможно, ухватился за его предложение. Он предложил мне сделать ленту о его концерне. Говорил о трагедии, которая нас всех ждет, и обещал
сказать мне такое, от чего содрогнется мир. Впрочем, это сейчас несущественно. Главное – принять решение. А я его принял. Мир устал от реальных
проблем. Чувства вечны.
Да, можешь выразить «соболезнование».
Мой «Нацизм в белых рубашках» получил очередную премию на фестивале в Мексике. А у нас о картине по
прежнему молчат, сволочи. Как воды в рот набрали. Я успокаиваю себя тем, что, значит, прижал кого то. Но ведь честолюбие съедает! И денег от
проката нет!»
2
– Мастер! – окликнул Люса его ассистент, заглянув в номер без стука. – Свет поставлен, актеров привезли, ждут вас.
– Хорошо. Иду. Спасибо.
Люс решил было дописать письмо после съемок, но понял, что работать ему предстоит всю ночь, утром придется кое что подснять на улицах скрытой
камерой, потом еще одна маленькая съемка – паренька, уехавшего из Западного Берлина, и сразу домой. Так что, решил Люс, дописывать ему будет
некогда. Спустившись вниз, он попросил портье бросить конверт в почтовый ящик.
Сегодняшняя ночная съемка была назначена в баре отеля. Лестница, которая вела в бар, была покрыта люминесцентной краской, и Люс, спускаясь вниз,
вдруг ощутил себя как в детстве, когда они играли в индейцев. Сочетание красного, синего и белого цветов всегда ассоциировалось в нем с
кинокартинами об индейцах. До войны в Германии часто показывали американские картины об индейцах, сопровождая демонстрацию вступительными
титрами о том, как янки угнетают коренное «арийское» население Америки.
...Актеров, которых привез ему ассистент, Люс не знал. Две женщины и два парня. «Наверное, из театра, – решил Люс. – Они слишком напряженно
рассматривают камеру. В общем то, хорошо, что их никто не знает. Мне и нужны такие люди в этой картине – никому не известные».
– Добрый вечер, господа, – сказал он, – извините, что я задержал вас.
– Добрый вечер, – нестройно ответили актеры.
«Черная девочка ничего, – отметил Люс. – Видимо, она подойдет больше остальных. Вторая слишком красива и чувственна. Ухоженная лошадь, а не
женщина. Мужчины не очень то годятся. Георга всегда тянет на „эталоны“. Обязательно, чтобы два метра, косая сажень в плечах и ослепительная
улыбка. Такие мужики хороши в вестерне или в постели, у меня они будут диссонировать с отснятым материалом».
– Мой ассистент, – сказал Люс, – уже, по видимому, изложил вкратце вашу задачу в сегодняшней съемке?
– Да.
В баре было сумрачно. После того как попробовали свет и ослепительные голубые софиты тысячекратно отразились в зеркалах, глаза с трудом
привыкали к мраку. Люс решил было еще раз посмотреть, как поставлен свет, но Шварцман, его продюсер, был начинающим бизнесменом, денег у него
было мало, и поэтому приходилось экономить и на электроэнергии, и на количестве отснятых дублей. Впрочем, Люс довольно легко переносил это,
потому что Шварцман не влезал в съемки, не давал советов, как это обычно принято, и не просил взять на роль героини свою девку.
– И наш метод вам тоже известен? – спросил Люс актеров.
– Нет, мастер, – сказал за них Георг. – Я думал, что об этом лучше рассказать вам.
– Разумно. Я бы просил вас, коллеги, – Люс улыбнулся актерам своей внезапной обезоруживающей улыбкой, – забыть на время нашей сегодняшней
совместной работы, что вы из театра. Мы снимаем фильм в некотором роде экспериментальный, фильм поиск. У нас нет актеров. Собственно, те актеры,
которые помогают нам в работе, – это просто напросто наши единомышленники, товарищи по оружию. Сегодня в этом баре соберутся бабушки и старички
из «ассоциации борьбы за чистоту нравов и святость любви». Это филиал нашей западноберлинской штаб квартиры.