Нежность - Юлиан Семенов 2 стр.


Почему ты меня спросил так, Максим?

– Мне всегда казалось, что глаза у тебя серые, а сейчас я вижу, какие они синие.

– Ты отчего не целуешь меня?

Какие же мягкие и нежные у нее губы… Наверное, только у тех женщин, которые любят, бывают такие губы – безвольные, старающиеся молчать, но они

не могут молчать, и говорить они тоже не могут, поэтому они подрагивают все время, и тебе страшно, что они скажут то, что ты так боялся

услышать, поэтому ты целуй их, Максим, целуй эти сухие, мягкие губы, и не смотри ты ей в лицо, и не старайся понять, отчего она закрывает глаза

и почему слезы у нее на щеках, – может, горе с ними уходит? А кто виноват в ее горе? Ты? Ты. Кто же еще? Ты ведь оставил ее на эти долгие пять

лет, ты ведь не мог найти ее, как ни искал, ты ведь ни разу не написал ей ни слова – кто ж еще виноват в ее горе? «Ее» горе… Наше горе и еще

точнее – мое горе. Потому что я могу простить, но забыть я никогда не смогу…

* * *

– Сифилисом не болели? – спросил доктор. – Тогда ртутью головушку успокоим… В сыпняке ведь многие бытовичок подхватили и не знают об этом.

Давеча вскрытие было занятное, полковника Розенкранца потрошили… Думали, удар – пил много, а в головушке то у него гумма, третья степень, а

дочери на выданье. Вот вам задачка на сообразительность: где граница между нравственностью и долгом? Мы обязаны поступить безнравственно,

вызвать девиц для обследования. Китайцы и англичане настаивают: Шанхай, говорят, самый чистый порт в Китае. Розенкранц, перед тем как почить в

бозе, три недели глаз не смыкал, уснуть не мог – криком исходил. Думал, что синдром похмелья у него, и давление поднялось. Ан, нет… Так что я не

зря про люэсочек.

– Сколько я вам обязан, доктор?

– Двадцать пять долларов. Детишкам, знаете ли, на молочишко, да и овес ноне подорожал. Год назад я брал пятнадцать, а сейчас собираю зелененькие

– в Австралию подаюсь, там и желтого цвета поменьше, и наших зверенышей почти никого, да и врачей негусто… Значит, пилюльки какие будем

пользовать? Англо кантонские? Израилево Михайловские? Или медок с водой на ночь и прогулка до пота между лопаточками?

– Пилюли давайте.

* * *

…Цок цок, цок цок, цок цок… Перестук копыт, словно музыка. Чубчик у извозчика подвитой, ржаной цветом.

– Сейчас он петь станет, – шепнула Сашенька, – когда я сюда ехала, – он так пел прелестно.

– «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке»?

– Нет. «Зачем сидишь до полуночи у растворенного окна…»

– «Зачем сидишь, зачем тоскуешь, кого, красавица, ты ждешь?» Ни одного прохожего на улицах.

– Что ты, Максимушка, вон люди! Видишь, сколько их?!

– Никого я не вижу, и не слышу я ничего…

– А цок цок, цок цок слышишь?

– Дай руку мне твою. Нет, ладонь дай. Она у тебя еще мягче стала… Я ладони очень люблю твои. Я, знаешь, ночью просыпался и чувствовал твои

ладони на спине, и глаза боялся открыть, хотя знал, что нет тебя рядом… Это страшно было – то я папу видел рядом, живого, веселого, а то вдруг

ты меня обнимала, и я чувствовал, какие у тебя линии на ладонях и какие пальцы у тебя – нежные, длинные, с мягкими подушечками, сухие и горячие…

А ты меня во сне чувствовала?

Цок цок, цок цок…

– А еще, знаешь, что он пел, Максимушка? Он еще пел «Летят утки, летят утки и два гуся…».

– Ты почему не отвечаешь мне, Сашенька?

– Я и не знаю, что ответить, милый ты мой…

* * *

– Сами то из Петербурга? Или столичная фитюля? – поинтересовался доктор Петров, пряча деньги в зеленый потрепанный бумажник.

– Ты почему не отвечаешь мне, Сашенька?

– Я и не знаю, что ответить, милый ты мой…

* * *

– Сами то из Петербурга? Или столичная фитюля? – поинтересовался доктор Петров, пряча деньги в зеленый потрепанный бумажник.

– Прибалт.

– Латыш?

– Почти…

– А по русски сугубо чисто изъясняетесь.

– Кровь мешаная.

– Счастливый человек. Хоть какая никакая, а родина. Что в Ревель не подаетесь?

– Климат не подходит, – ответил Исаев, пряча в карман рецепт.

– Дождит?

– Да. Промозгло, и погода на дню пять раз меняется.

– Пусть бы в Питере погода сто раз на дню менялась, – вздохнул доктор, – помани мизинцем, бросился б, закрыв глаза бросился бы.

– Сейчас начали пускать.

– Я изверился. Сначала «режьте буржуя», потом «учитесь у буржуя», то продразверстка, то «обогащайтесь»… Я детей вообще то боюсь, милостивый мой

государь, – шумливы, жестоки и себялюбивы, а коли дети правят державой? Вот когда они законы в бронзе отольют, когда научатся гарантии

выполнять, когда европейцами сделаются… А возможно это лишь в третьем колене: пока то кухаркин сын университет кончит… Кухаркин внук править

станет державой – в это верю: эмоций поубавится, прогресс отдрессирует. Мой тесть покойник, знаете ли, британец по паспорту, хотя россиянин –

нос картошкой и блины на масленую руками трескал, – так ведь чуть не из пушек палили, когда в Питер приезжал. Любим мы чужеземца, почтительны к

иностранцу… В Австралии паспорт, гляди, получу, фамилию Петров сменю на Педерсон – тогда вернусь, на белом коне въеду. «Прими, подай, пшел вон»

– простят: иностранцу у нас все прощают…

На улице Исаев ощутил тошноту, и перед глазами встали два больших зеленых круга: они были радужные, зыбкие, словно круги луны во время

рождественских морозов в безлесной России. «Такая была луна, когда мы ехали с отцом из Орска в Оренбург, – вспомнил Исаев, – он держал меня на

коленях и думал, что я спал, но продолжал мурлыкать колыбельную: „Спи, моя радость, усни, в доме погасли огни, птицы уснули в саду, рыбки уснули

в пруду, спи…“ Потом он мурлыкал мелодию, потому что плохо запоминал стихи, и снова начинал шептать про уснувших в саду птиц… Если бы он был

жив, я, наверное, смог бы сейчас уснуть. Я бы заставил себя услыхать его голос, и я бы знал, что есть на свете человек, который меня ждет. Я бы

так не сходил с ума – от ожидания, веры, неверия, надежды и безысходности».

Аптекарь, повертев рецепт доктора Петрова, вздохнул:

– Отдаю вам последнюю упаковку, сэр. – Старый китаец говорил на оксфордском английском, и он показался Максиму Максимовичу каким то зыбким,

словно бы радужным, вроде тех кругов, что стояли в глазах, нереальным и смешным. – Восхитительный препарат, некий сплав тибетской медицины,

рожденной пониманием великой тайны трав, и современной европейской фармакологии.

– Где вы так выучили английский?

– Я тридцать лет работал слугой в доме доктора Вудса.

– А сколько вам сейчас?

– Я еще сравнительно молод, – улыбнулся аптекарь, – мне всего восемьдесят три, для китайца – это возраст «Начинающейся Мудрости».

– А сколько бы вы дали мне? – спросил Исаев, бросив в рот пилюлю из упаковки препарата сна.

– Мне это трудно сделать, – ответил аптекарь. – Все европейцы кажутся мне удивительно похожими друг на друга… Просто таки одно лицо… Лет сорок

пять?

– Спасибо, – ответил Исаев и проглотил еще одну пилюлю.

Назад Дальше