Всего лишь ее способ потеть, и если не приближаться, то и беды не будет. Но люди приближались – из любопытства, желая рассмотреть редкость, да и сама она отличалась общительностью и настойчивостью. Она обладала удивительным даром: в любой компании безошибочно находила слабое место и либо аккуратно давила на него сама, либо приводила человека, который рушил ситуацию. Если речь шла о коллективе, то девушка почти случайно выводила из игры одну из ключевых фигур, ненадолго занимала ее место, а потом исчезала – и вся конструкция мягко оседала. Если о парочке, то у нее находилась знакомая, которая в нужное время оказывалась в нужном месте, и пара распадалась, опять-таки почти случайно. Нужно было очень внимательно следить, чтобы уловить момент ее вмешательства. Временами казалось, что у меня паранойя, пока однажды не задело и меня. Это была именно сила, стихия, которая выбрала своим средоточием странную невзрачную девушку. Если бы у меня имелась хоть небольшая склонность к мистике, я бы решила, что сила нашла ее под грибами: девушка часто позволяла себе психоделики и однажды слишком открылась, да не тому, кому надо. Но поскольку я признаю лишь посюстороннюю жизнь, то остановлюсь на том, что да, употребляла, и это еще больше размывало ее физическое присутствие во времени и пространстве.
Однажды она нашла себе подругу – такую же, но поменьше, столь же зыбкую, расплывающуюся, унылую. Когда я увидела их рядом, у меня закружилась голова. Это было ходячее болото, окно в другую реальность, и к нему не следовало приближаться. Я исчезла так быстро, как только смогла.
Потом услышала историю их отношений: маленькая рептилия была использована, но извернулась и откусила хвост большой, и та покинула территорию. Потом восстановилась, но вернуться не смогла, ушла искать другие угодья.
Это ужасно, что я так о людях? Но они до сих пор кажутся мне сущностями, заключенными в человеческую плоть.
Кажется, нужно бы как-то иначе жить, вплетая себя в канву, но как это делается, мне неизвестно.
Теперь, пожалуй, можешь переехать – на съемную квартиру, с котом и вещами. Для тебя начнется другой город, непарадный. Ты привыкнешь гулять по нему ненарядной, на плоской подошве, поймешь закономерности приливов и научишься ездить в метро. Вдруг окажется, что это город работы и боли, а не любви и праздности, как ты привыкла. Нет, любовь тоже будет, но боли окажется больше. Ты начнешь сбегать от него к морю, в тишину и одиночество, но максимум через две недели, поскуливая от ужаса, вернешься, потому что там, среди небес и вод, ты на мгновение представила, как это – жить в другом месте.
Теперь я делаю паузу, перехожу к другой строчке, чтобы обозначить «прошло время». Время прошло, и я поняла (и ты поймешь) – замышлять побег не было нужды, я давно уже здесь, в обители трудов и чистых нег. Ничего, впрочем, не изменилось, здесь для каждого свое место – место силы, место работы, место покоя.
И немножко еще ту Марту, которая «они положили сырой порох, Карл!».
Я искала себе мужчин с похожим запахом и похожим отношением к женщине. Выносить мою маму, с ее диким характером, постоянными болезнями и замашками королевы в изгнании, почти невозможно, любить ее дочь от первого брака, ее внуков, как своих… нет, почему «как», они и есть свои, – просто любить, спокойно и верно, кого бы то ни было, – трудно. Когда я приезжаю, папа дает мне денег, и я их всегда беру. Он прилично зарабатывает (для своего города). Мне его подарка хватит на два похода в супермаркет, но я все равно беру, потому что папе приятно. Как он это делает – дать денег так, чтобы человек взял, не теряя достоинства? Он покупает мне шоколадные конфеты, всегда именно те, которые я люблю, и полусладкое красное вино. Вот тут странно – мне-то нравится сухое, но он в толк не может взять, ведь с сахаром же вкуснее, и покупает хотя бы полусладкое.
Девять лет назад он как-то сложно сломал ногу и лежал в больнице, я приходила к нему каждый день и впервые после детства смогла внимательно рассмотреть его лицо (он наконец-то перестал метаться с работы на работу, по магазинам, на дачу, еще там куда-то и совершенно спокойно сидел на одном месте, читал газеты, слушал радио и ругал «Неприкасаемых» и профессора Лебединского). Оказалось, что мы с ним похожи на мультяшных летучих мышей – «длинные» глаза, высокие скулы, острые подбородки, – только он выглядел как немного постаревшая летучая мышь. Сейчас мы оба слегка прибавили в весе и приобрели чуть более приличный вид, но все равно видно, насколько у нас одна кровь.
«– Ты что скачешь?
– Я скачу, что ты мой папа!»
Когда я узнала, что она постриглась, то проплакала полночи. Мне, видите ли, казалось, что мама нужна для одного только – чтобы однажды, когда я сделаю нечто ужасное, она бы меня простила. Для этого стоило терпеть ее истерики, нечестность, тиранию – чтобы, когда я сожгу полгорода, утоплю дюжину младенцев и оскверню храм (ну или просто сделаю подлость), можно было прийти к ней и сказать: «Мама, я это… того…» – а она бы сказала: «Ну что ты, детка, ты не виновата, они сами напросились». А в остальное время пусть делает что хочет.
И вот я узнала, что она в очередной раз извернулась и сбежала от меня. В пять лет меня чуть не украли цыгане на вокзале, говорят, я уже садилась с ними в пригородную электричку, но я-то шла за мамой, была уверена, что это она, в синей кофте, уходит от меня к поездам!
Она говорила: «Во время пострижения над тобой поют заупокойную молитву, потому что ты умираешь для мира». И я спросила: «Как ты могла умереть для меня, как ты могла меня бросить?!» А она сказала: «Ну что ты, я тебя люблю». Я говорю: «А как же? Если я сделаю что-нибудь ужасное, кто меня простит?» Она говорит: «Бог простит, и я прощу». – «Даааа, а если не простит? Если я в сатанисты пойду?» (У меня большие планы, да.) – «Тогда я тебя прокляну».
И я опять рыдаю, детский сад просто. Вообще я не собиралась в сатанисты, но мне важно было знать…
Конечно, кто я, чтобы становиться между ней и спасением ее души? Но этот ее Бог влез между нами и все испортил.
Я сама слишком хорошо чувствую неодолимую притягательность монашества – одинокая жизнь, полная трудов, чтения, физической работы и умеренности. Когда-нибудь и я позволю себе нечто подобное. Но и тогда не стану зарекаться от тех, кого любила.
Недавно вспомнила лисичкин хлеб, который дедушка приносил мне из леса. Он тоже читал Пришвина, поэтому каждый раз, вернувшись, разворачивал чистый клетчатый платок и отдавал мне два куска чуть подсохшего орловского хлеба. Вот, рассказывал он, встретил лисичку, она и говорит: «Я знаю, у тебя есть хорошая девочка, отнеси ей от меня гостинец». Черт, я так гордилась, что обо мне знают лисички! И хлеб был, конечно, невероятно вкусный. Я видела, что почти такой же отрезали от буханки темным ножом с красной пластмассовой ручкой, перевязанной изолентой, а чуть раньше покупали в «палатке» – крытом фургоне, который дважды в неделю приезжал к церкви, и через его заднюю дверь какие-то мужики продавали водку, сахар и этот вкусный, не магазинный хлеб. Но дедушка приносил чуть другой, лисичкин, и все тут.
И я, в общем, сообразила, что если говорить о текстах, то я ничего особенного, кроме лисичкиного хлеба, миру предложить не могу. Обыкновенная жизнь, обыкновенные мысли и слова, которые сносили в какой-то лес, и что там с ними произошло, неизвестно, но я возвращаю их чуть другими. Потому что запомнила – всякой девочке приятно, что лисичка о ней знает. И всякой лисичке приятно, что ее хлеб едят.