Многие хиппи – пожалуй, даже большинство – раньше принадлежали к среднему классу или к верхушке общества, то есть их бунт был направлен против семьи, против упорядоченной жизни родителей, против того, что они сами называли ханжеством пуританских устоев, обычаев и социальных фасадов, за которыми взрослые прятали свой эгоизм, островное мировосприятие и полное отсутствие воображения. Мне были симпатичны их пацифизм, тяга к природе, вегетарианство, усердный духовный поиск, который мог бы поднять на новую высоту отказ от материального мира, разъеденного классовыми, социальными и сексуальными предрассудками, – с этим миром они не желали иметь ничего общего. Но любые протесты хиппи носили анархический и спонтанный характер, они плыли без руля и без ветрил и, главное, без собственных оформленных идей, потому что хиппи – по крайней мере те, с кем я был знаком и кого наблюдал вблизи, – хотя и твердили о своей любви к поэзии битников (Аллеи Гинзберг устроил на Трафальгар‑сквер вечер, где декламировал стихи, пел и танцевал индийские танцы, и там собрались тысячи молодых людей), на самом деле читали очень мало или не читали вовсе. Их философия опиралась не на мысли и разум, а на чувства и эмоции – на feeling.
Однажды утром, когда я находился в квартирке Хуана и занимался весьма прозаическим делом – гладил рубашки и трусы, которые выстирал в прачечной‑автомате, – кто‑то постучал в дверь. Я открыл и увидел с полдюжины бритых наголо парней в высоких ботинках, коротких брюках и кожаных куртках военного покроя, у некоторых на груди висели наградные кресты и медали. Они спросили, не знаю ли я, как найти паб «Свэг энд тейлз». Я объяснил, что он за углом. Так я впервые увидел skin heads (бритоголовых). С тех пор их банды время от времени совершали набеги на наш район, иногда вооруженные палками, и благодушным хиппи, разложившим на тротуарах свои подстилки, а на них – всякие ремесленные безделушки, приходилось спасаться, бросаясь врассыпную, – некоторые несли на руках младенцев, – потому что скины дико ненавидели хиппи. Ненавидели не только образ их жизни, это была еще и классовая вражда: громилы, играющие в эсэсовцев, происходили из рабочих кварталов и маргинальных слоев и воплощали особый тип протеста. Они стали исполнять роль ударной силы в крошечной расистской партии – The National Front, требовавшей высылки из Англии всех негров. Их кумиром был Энох Пауэлл, член парламента от консерваторов, который в своей скандальной речи дал апокалипсический прогноз: «Реки крови прольются в Великобритании, если не преградить путь иммигрантам». С появлением скинов в нашем районе возникло напряжение, произошло несколько драк, но, если честно сказать, не так уж много. Что касается меня, то все мои кратковременные наезды в Эрлз‑Корт были очень приятными. Это почувствовал даже дядя Атаульфо. Мы писали друг другу довольно часто, я рассказывал ему о своих лондонских впечатлениях, а он жаловался на экономические беды, которые военная диктатура Веласко Альварадо обрушила на Перу. В одном из писем он заметил: «Как вижу, ты очень хорошо проводишь время в Лондоне, в этом городе ты явно чувствуешь себя счастливым».
В нашем районе расплодились вегетарианские кафе и рестораны, а также заведения, где подавали любые сорта индийского чая. Обслуживали клиентов хиппи обоих полов, которые сами же и готовили – прямо на глазах у посетителей – ароматные напитки. Хиппи испытывали презрение к индустриальному миру и, утверждая свою позицию, начали возрождать народные ремесла и идеализировать ручной труд: они вязали сумки, изготовляли сандалии, серьги, бусы, туники, тюрбаны, подвески. Я любил ходить в такие кафе и читал там, как в парижских бистро, правда, в Лондоне каждое заведение такого рода имело свое лицо и разительно отличалось от прочих. Особенно нравился мне гараж, где стояло четыре столика и клиентов обслуживала Аннетта, француженка с очень красивыми ножками и длинной‑предлинной косой.
Мы с ней подолгу обсуждали разницу между йогой асанами и пранаямой, хотя она, по всей видимости, знала про них все, а я ничего.
Жилище Хуана было крошечным, веселым и гостеприимным. Располагалось оно на первом этаже двухэтажного дома, разделенного на множество квартирок. В распоряжении Хуана имелась одна комната с малюсеньким туалетом и встроенной кухонькой. Комната, правда, была просторной, с двумя большими окнами, которые давали много свежего воздуха, из них открывался прекрасный вид на Филбич‑гарденз, улочку в форме полумесяца, а также на внутренний двор с садом, за которым никто особенно не ухаживал, так что он превратился в лохматый лесок. Какое‑то время в саду стояла палатка, похожая на вигвам индейцев сиу, и там жила пара хиппи с двумя детишками, которые еще не умели ходить. Мама забегала ко мне подогреть детские бутылочки и показывала, как надо дышать, задерживая воздух и пропуская его через все тело, и тогда, говорила она совершенно серьезно, выйдет наружу и испарится вся агрессия, питающая наши инстинкты.
Кроме кровати в комнате стоял большой стол, заваленный всякими странными предметами, купленными Хуаном Баррето на Портобелло‑роуд, а на стенах висело множество гравюр, а также перуанские пейзажи – на самом видном месте непременный Мачу‑Пикчу, и еще фотографии, на которых Хуан был запечатлен с разными людьми и в разных местах. Повсюду громоздились коробки – в них хозяин хранил книги и журналы. Несколько книг лежало на полке, но больше всего здесь было пластинок: он собрал прекрасную коллекцию рок‑н‑ролла и поп‑музыки, английской и американской. Пластинки валялись вокруг радиоприемника и высококлассного проигрывателя.
Однажды я в третий или даже в четвертый раз разглядывал фотографии Хуана. Самая забавная была сделана в лошадином раю – в Ньюмаркете: мой друг восседал на чистокровном скакуне, явно норовистом, украшенном венком из акантовых листьев, а за уздечку с двух сторон держались жокей и надутый господин, по всей вероятности, хозяин. Оба смеялись над незадачливым всадником, который чувствовал себя на этом Пегасе очень неуютно. Внимание мое привлекла еще одна фотография: снимок был сделан на каком‑то празднике: в объектив смотрели улыбающиеся гости, три‑четыре пары с бокалами в руках. Но что это? Наверняка померещилось. Я снова впился глазами в снимок. И снова сказал себе, что тут какая‑то ошибка. В тот же вечер я уехал в Париж. Потом два месяца не был в Лондоне, и все это время из головы у меня не шла безумная мысль, превратившаяся в навязчивую идею. Неужели экс‑чилийка, экс‑партизанка и экс‑мадам Арну теперь обосновалась в Ньюмаркете? Я опять и опять взвешивал все «за» и «против», машинально поглаживая кончиками пальцев зубную щетку «Герлен», которую она оставила у меня в последнюю нашу встречу и которую я всюду носил с собой как талисман. Слишком невероятно, слишком неправдоподобно – все слишком. Но подозрение – и мечта – накрепко засели у меня в мозгу. И я начал считать дни в ожидании контракта, который позволил бы мне вернуться в Лондон, в квартирку Хуана.
– Разве ты с ней знаком? – удивился Хуан, когда я наконец получил возможность расспросить его про женщину, запечатленную на фото. – Это миссис Ричардсон, жена того flamboyant типа, который стоит рядом. Она вроде бы мексиканка по происхождению. Очень забавно говорит по‑английски, ты умер бы со смеху, если бы послушал. Так ты действительно ее знаешь?
– Нет, это явно другая женщина.
Но теперь я уже ничуть не сомневался в том, что это была она. Два замечания Хуана – «забавно говорит по‑английски» и «мексиканка по происхождению» – рассеяли последние сомнения. Конечно она, кто же еще? За четыре года, прошедшие после ее бегства из Парижа, я не раз говорил себе: все что ни делается, все к лучшему, эта авантюристка уже успела внести в мою жизнь слишком много беспорядка. Но теперь, едва удостоверившись, что на фотографии запечатлена именно она – новая реинкарнация ее переменчивой личности – и что находится скверная девчонка всего в пятидесяти милях от Лондона, я почувствовал острую тоску и необоримое желание немедленно поехать в Нью‑маркет и увидеть ее.