Бриллианты для диктатуры пролетариата - Юлиан Семенов 12 стр.


Позвольте мне вручить вам

премию, – и Литвинов передал Пожамчи конверт с двумя зелененькими бумажками – по сто долларов каждая…

– Благодарствуйте, – сказал Пожамчи и не уследил за лицом – он это понял сразу же: Литвинов цепко схватил его своим особым взглядом. Видно, эта

презрительная усмешка все же показала Литвинову то, что он так тщательно старался скрывать – и сегодня, и все те пять лет – с тех пор, как

победила революция. Как же было ему не усмехнуться презрительно, когда у него в бумажнике лежало восемь тысяч долларов, а в портфеле, который он

передаст сейчас этому холодноглазому бандиту, было почти два миллиона?!

«Все мы под богом ходим, – подумал Пожамчи. – Надо ж мне было воронцовской тетке в рост под изумруды давать?! Близкую выгоду всегда горазды

видеть, а вот вперед заглянуть, там, где черненько все и костисто, – о том тщимся не думать – как кроты».

– Вы какой доход имели до революции? – спросил Литвинов.

– Доход! Я запамятовал. И в доходе ли счастье?

– Это верно. А в чем оно – счастье?

– Кто знает… – устало ответил Пожамчи. – Каждое счастье – разное, одинаковых не бывает.

– Тоже верно, – согласился посол и поднялся.

Пожамчи протянул ему портфель:

– Вот тут… Все… Вы будете принимать или кто из помощников?

– А что же принимать? – Литвинов пожал плечами. – Вы могли с этим чемоданчиком исчезнуть. С первой же эстонской станции.

Пожамчи снова похолодел и, угодливо посмеявшись, опасливо поднял глаза на посла. Тот не мигая смотрел на него, и лицо его, казалось, говорило:

«Ну, выкладывай все, облегчайся, говори…»

– Почему? – невпопад спросил Пожамчи. – Зачем же уходить? Я и не держал такого в мыслях…

Он расстегнул портфель и, понимая, что делает совсем не то, что надо бы делать, высыпал на стол замшевые мешочки, в которых лежали камни и

ожерелье. Он придерживал их жестом, свойственным всем ювелирам. Движение это было вкрадчивым и робким, но одновременно сильным, словно движение

отца, который укачивает дитя.

Зеленые, сине белые, красно дымчатые камни легли на стол, и, – странно, отметил для себя Литвинов, – стол сразу же стал иным, тяжелым, и не

светлым вовсе, а темным, вбирающим в себя загадочные высверки камней. Камни, казалось, только изредка вбирали в себя жухлые лучи солнца, и тогда

холодно выстреливали граненым, переливным, звездным светом, и длилось это всего мгновение, а после солнце растворялось в молчании камня, и он,

продолжая быть прежним, тем не менее становился иным – в таинственном, сокрытом от человеческого понимания качестве: он вбирал в себя свет

навсегда – прочно и жадно.

– Любите камни? – услышал Пожамчи голос посла. Он услышал его глуховатый голос откуда то издалека, и было противно слышать этот голос, потому

что он был сух и обычен, а Пожамчи, разглядывая камни, всегда говорил шепотом – как в храме божьем.

– Как же их не любить? – ответил он. – Тут за каждым камнем – история.

– Вот этот, например, – спросил Литвинов, притрагиваясь пальцем к большому серо голубому жемчугу. – Он же бесцветный и неинтересный…

– Жемчуг умирает, если не чувствует тела рядом с собою. Камень стал таким жухлым оттого, что пролежал пять лет в хранилище. Жемчуг относится к

тому редкостному типу драгоценных камней, которые знают влюбленность. Вот смотрите. – Пожамчи положил камень под язык и замер. Он просидел так с

минуту, потом достал жемчуг из за щеки.

Вот смотрите. – Пожамчи положил камень под язык и замер. Он просидел так с

минуту, потом достал жемчуг из за щеки. – Видите? Камень начал розоветь. Его можно спасти. Он умрет лет через десять, если его не носить на

руке, а держать в душном подвале. Вот эти бриллианты – из филаретовского хранилища. Бриллиант врачует сердце. Если, например, носить

бриллиантовую заколку в галстуке, у вас никогда не будет сердечных болей… Эти изумруды из Саксонии, их в руках своих держал Фридрих Великий,

шведский Карл, Петр Первый… А после они были в руках людей моей профессии – поэтому, верно, и сохранились; мы ведь молчуны – как все влюбленные…

Воронцов снимал маленькую мансарду на окраине Ревеля. Домик был деревянный; пахло в нем морем и шахтой одновременно. Хозяин, Ганс Саакс, плавал

в Америку на «торговцах» и с тех далеких пор «заболел» морем: дома у него лежали просмоленные канаты, манильские тросы, вобравшие в себя

таинственные, далекие запахи парусников прошлого века; топили дом, как и повсюду в Эстонии, сланцем, поэтому Воронцов, помогая Никандрову

раздеться и сбрасывая свое легкое пальтецо, сказал:

– Располагайся, Ленюшка, я тебе уступлю свое лежбище, а сам устроюсь на полу, по фронтовому.

– Я тебя стеснять не стану, Виктор, я в отель двинусь: там можно будет пресс конференцию собрать, с издателями встретиться.

Воронцов как то странно глянул на Никандрова, и легкое подобие усмешки изменило его лицо, и стало оно грустным и пронзительно красивым.

– Ну ну, – сказал он, – денег то у тебя сколько?

– Денег нет… Так, мелочь, долларов двадцать… Зато я привез рукопись нового романа.

Воронцов достал из маленького шкафчика водку, пару крутых яиц и круг ноздрястого, ярко желтого сыра.

– О чем роман?

– О декабристах.

Лицо Воронцова замерло, и он негромко спросил:

– А кому здесь декабристы нужны?

– Ох уж этот скепсис российский!

– Ну ну, – повторил Воронцов и разлил водку по стаканам.

– Граненые, – заметил Никандров, – как у твоего егеря в Сосновке.

– У Елизарушки, – сказал Воронцов, и лицо его потеплело, дрогнуло, – как то сейчас старик? Любил он меня и верен был исступленной верностью –

такая есть только у русских егерей. – Он отрезал два толстых ломтя сыра и добавил: – И жен.

– Ну, уж если они изменяют – и жены и егеря, – тоже по русски: до одури и безжалостно.

– В том, что произошло с Верой, повинен я.

– Я не о Вере… Елизарушка первым твой дом в Сосновке поджег и коням глаза выкалывал… штопором…

– Этого быть не может, Леня. Сейчас невесть что про человека скажут – просто так, скуки ради…

Никандров видел Елизарушку, когда жил в соседней деревеньке, – обросший, седеющий, в рванье, – кто бы в нем тогда признал блистательного

петербургского литератора! Он сам видел, как Елизарушка рвал на тощей своей, с выпирающими, угластыми ключицами груди рубаху и кричал: «Попили

нашу кровушку, паразиты! Хватит!»

– Может быть, ты прав, – ответил Никандров, не желая делать больно товарищу, и впервые за все время внимательно осмотрел комнату Воронцова. Он

увидел большие, расплывшиеся пятна на потолке, отошедшие, несвежие обои, плохо покрашенный пол; под ножку стола была подоткнута сложенная в

несколько раз газета.

– Ну, за встречу, Леня.

Они молча выпили.

– Господи, как я завидую, что ты еще сегодня в России был…

– Не завидуй, Виктор.

Назад Дальше