– Я, видите ли, информации писать еще не научился.
– Тогда честь имею кланяться, – сказал Юрла.
Воронцов догнал Юрла в гардеробе:
– Карл Эннович, вы про комиссара не пишите.
– Мне тогда вообще не о чем писать. Вы нашу читающую публику знаете – она не выдержит философского диалога этих гигантов.
– Лучше уж не пишите вовсе, чем эту тему трогать…
– Значит – правда? Есть такой комиссар? Узнаю ведь через полицию, кто сегодня приехал из Москвы, узнаю…
– Карл Эннович, я просил бы вас не трогать этой темы…
– Что, свой комиссар? – подмигнул Юрла, надевая пальто.
– Господин Юрла, я прошу вас не трогать эту тему.
– Всё заговоры, заговоры… Надоели нам ваши заговоры, граф, хуже горькой редьки… Пора бы серьезным делом заниматься.
– Вы можете дать мне слово, господин Юрла?
Юрла для себя решил не писать об этом комиссаре, как и о Никандрове, – ему это было не очень то интересно, но сейчас ему, в прошлом наборщику,
выбившемуся с трудом в люди, приятно было наблюдать за графом Воронцовым, который, покрывшись красными пятнами, униженно и тихо молил его, сына
петербургского плотника.
– Не знаю, господин Воронцов, не знаю… У нас свобода слова гарантирована конституцией, – куражился он, – не знаю…
Это и решило его судьбу.
6. Разность общих интересов
Раздевалась Мария Николаевна Оленецкая стремительно, бесстыдно и некрасиво. Как и большинство женщин, считал Воронцов, она только поначалу была
совестлива. Потом то, что называется любовью, стало для нее жадной работой – она торопилась поскорее лечь в громадную постель, под душные,
тяжелые перины, и совсем, видимо, не думала о том, что ее лифы, английские булавки, старомодные панталоны могут вызвать в нем, Воронцове,
отвращение.
Он уже знал, что говорить с ней о делах сначала, в первые минуты встречи, бесполезно. Она сразу же начинала целовать его плечи и шею, и он в эти
минуты чувствовал себя продажной девкой и ненавидел себя жалостливой, но отчетливой ненавистью.
Мария Николаевна поняла после встречи с Воронцовым, что вся ее прежняя жизнь была бессмысленной. Влюбилась она в него беспамятно; мучительно
страдая, отсчитывала дни до новых встреч с ним; она возненавидела время, которое отнимало у нее – неумолимо и безучастно – самое себя: уже сорок
шесть лет ей, и каждый час несет с собой старость, ощущение собственной ненужности.
Встретился с ней Воронцов случайно: после Харбина он три месяца пил, перестал различать лица. В голове его мешались китайские, японские,
эстонские слова; лишь когда он слышал русскую речь, особенно женскую, постоянное чувство тревоги оставляло его и он успокаивался, даже мог
поспать – десять, двадцать минут без угнетавших его кошмаров.
В маленьком кафе Мария Николаевна пила свой кофе, а он – коньяк. Воронцов плохо помнил лицо женщины, но он услышал ее прекрасный, русский голос,
и ему сделалось так нежно и спокойно, как давно не было. Он увел ее к себе – это было в субботу, – и все воскресенье прошло в кровати; он
просыпался только для того, чтобы выпить воды, которую ему подносила женщина, и снова уснуть. С того дня он вышел из запоя, эта случайная
встреча спасла его.
Узнав, кто такая Мария Николаевна, он поначалу отстранился от нее, но потом по прежнему стал назначать ей свидания, потому что сейчас, после
того как он вернулся к жизни, к политической борьбе, он хотел лишь одного: понять, что же это за люди – оттуда; чем они живут, чем разнятся от
него и от тех, в чьем кругу он вращался.
С того дня он вышел из запоя, эта случайная
встреча спасла его.
Узнав, кто такая Мария Николаевна, он поначалу отстранился от нее, но потом по прежнему стал назначать ей свидания, потому что сейчас, после
того как он вернулся к жизни, к политической борьбе, он хотел лишь одного: понять, что же это за люди – оттуда; чем они живут, чем разнятся от
него и от тех, в чьем кругу он вращался. Оставляя у себя на ночь Марию Николаевну, он убеждал себя, что эти «несгибаемые» живут тем же, чем
живут все люди на земле: любовью, нежностью, бесстыдством, страхом, радостью. Он, правда, никак не учитывал, что Оленецкая была стареющей
женщиной, с неудачной, изломанной жизнью; не учитывал он и того, что в революцию она пришла случайно, через сестру, скорее корпоративно, чем
осмысленно, и лишь после того, как республика открыла свои посольства за границей.
Как то раз, когда Оленецкая уснула, он закурил и долго лежал без движений – униженный, пустой – и думал: «Мы все так устали от грубостей, что
стали уповать на кардинальное изменение наших жизней – будь то война, революция, – неважно, лишь бы что то изменилось, сорвало накипь прежнего,
перетряхнуло, – а когда дождались, да и мордой об стол! мордой об стол! – начали делать наивные попытки вернуть то прошлое, которое ненавидели,
когда оно было настоящим».
Он бы и расстался с ней, но однажды, когда он вышел из пансионата, где она теперь снимала комнату по субботам, к нему подъехала машина с
дипломатическим номером, и господин в спортивном костюме, сидевший за рулем, сказал:
– Виктор Витальевич, позвольте подвезти вас.
– С кем имею честь?
– Отто Нолмар, торговый атташе Германии.
Он распахнул дверцу, и Воронцов сел рядом.
– Погода сегодня дрянная, – сказал Нолмар, – скользко, того и гляди занесет автомобиль.
– Вы говорите как настоящий русский.
– Я рожден в Киеве, там и воспитывался… Хотите кофе?
– Нет. Спасибо. Хочу спать.
– Тогда разрешите быть предельно кратким.
Этот немец в гольфах и в шляпе с пером раздражал Воронцова своей холеной медлительностью и чрезмерно аккуратной манерой вести автомобиль.
– Виктор Витальевич, мы интересуемся той дамой, которая влюблена в вас, – шифровальщицей русского посольства… Мы – это Германия… Я предвижу ваш
вполне справедливый гнев: с подобного рода разговорами вам сталкиваться не приходилось. Но перед тем как вы потребуете остановить машину и
скажете мне что нибудь обидное и это обидное в дальнейшем не может не помешать нашим отношениям, – я просил бы вас выслушать меня не перебивая.
Виктор Витальевич, русская эмиграция, даже наиболее организованная и решительная ее часть, ничего не сможет поделать с кремлевским режимом, не
войдя в контакт с кем либо из заинтересованных лиц в правительственных учреждениях Запада. Режим Кремля так силен, что повалить его, уповая на
силы эмиграции и немногочисленного и распыленного подполья, никак невозможно. Если вы считаете, что я не прав, то разговор нам продолжать
бесполезно…
Миновав перекресток, Нолмар неторопливо глянул на Воронцова, тот молчал, сосредоточенно рассматривая ровную булыжную дорогу.
– Можно продолжать?
– Продолжайте.
– Благодарю вас. Я рад, что вы меня верно поняли. Германия сейчас переживает, пожалуй, самый трагичный период своей истории. Я знаю, что ваши
симпатии были всегда на стороне Британии, я знаю, как вы подтрунивали над нами – филистерами и колбасниками. Но, согласитесь, колбасники умеют
работать, и мы восстанем из пепла и еще скажем свое слово.