Роман ».
В Москву Воронцов приехал вечером. Моросил дождь, неожиданно теплый, грибной, с острым запахом прели и горной, синеватой чистоты. Воронцову
всегда казалось, что горная чистота имеет свой особый запах – только только выловленной форели. Он испытал это на Кавказе: они с покойным братом
поехали осенью шестнадцатого года, когда Виктор Витальевич после ранения лечился на водах в Пятигорске ловить форель с Корнелием Уваровым,
чиновником по особым поручениям при наместнике. Брат и Уваров расположились на траве, много пили, смеялись, а Виктор Витальевич ловил форель:
без поплавка полагаясь только на руку и обостренное, с детства очень резкое, зрение. Первая форель оказалась самой крупной. Он подсек ее, рыба
прорезала своим трепещущим, алюминиевым, стремительным телом голубоватый воздух ущелья и ударила его по лицу – он не успел подхватить ее
растопыренной ладонью. И тогда то он ощутил этот запах горной, неповторимой чистоты. Запах этот быстролетен, скорее даже моментален: не пройдет
и трех минут, как форель потеряет этот аромат ледяного, с голубизною, потока, неба, водопадов…
Беседуя в Ревеле и Париже с господами, которые поддерживали его финансово, Воронцов, естественно, давал понять, что в Москве и Питере у него
существует немногочисленное, глубоко законспирированное подполье. Поначалу он говорил так для того, чтобы получить хоть какие то крохи денег от
антантовских скупердяев на разворачивание работы. Люди они были ушлые, и ему приходилось весьма точно, назубок затверживать придуманные им
адреса людей, явки, пароли, отзывы. Он считал, что это ложь вынужденная, ложь во спасение. Но постепенно, чем более доказательно он говорил и
писал о своем подполье, тем чаще ловил себя на мысли, что он и сам в это уверовал. Причем особенно отчетливо стиралась грань правды и лжи в
разговорах с соплеменниками, которых он хотел поддержать этой сладостной ложью близкой надежды. И эта невольная и постепенная аберрация лжи и
правды сыграла с ним дикую шутку: он приехал в Москву, по настоящему веруя, что там сможет опереться на своих верных людей боевиков, членов
подпольной организации. Ему уже было трудно отделять правду от лжи: начав фантазии о подполье, он, естественно, опирался в своих умопостроениях
на тех людей, которые, по его сведениям, остались в Москве и Петрограде; он был убежден в высокой честности этих друзей; он считал, что на
родине они смогут принести ему значительно больше пользы, чем здесь, в этом затхлом болоте мелких склок и крупных подлостей, – в погоне за
куском хлеба и сносным кровом: только в России Христа ради подают, здесь, в Европах проклятых, во всем рацио и расчет, холодный расчет, с
карандашом и школьными счетами. Правда, когда Воронцов посетовал на этот чудовищный, жестокий и мелочный, как ему казалось, рационализм, великий
князь задумчиво ответил:
– Милый Виктор Витальевич, я понимаю вас… Но может быть, в том то и трагедия наша, что мы каждому Христа ради подадим, даже лентяю и пьянице, а
считать так и не выучились, все на Бога надеялись – вывезет! А? Может быть, это не так уж плохо для государства – уметь считать?.. Пусть за это
другие ругают – зато свои хвалить будут…
…На вокзале в Москве было грязно, пол усыпан обрывками бумаг и каким то странным, тряпичным, ветхим, не вокзальным мусором. Воронцов навсегда
запомнил русские вокзалы заплеванными шелухой семечек – в третьем классе, хорошим буфетом – во втором, и скучной, стерильной чинностью – в
первом.
«Нету семечек, – отметил он для себя и поиздевался сразу же, – из этого я, несомненно, должен сделать вывод, что голодно сейчас тут, как никогда
раньше.
«Нету семечек, – отметил он для себя и поиздевался сразу же, – из этого я, несомненно, должен сделать вывод, что голодно сейчас тут, как никогда
раньше. Мы всегда норовили увидеть жизнь народа через деталь: на общее времени не хватало…»
Извозчиков не было – всех разобрали, потому что Воронцов шел самым последним, присматриваясь и к тем, кто был впереди, а главное, проверяясь,
нет ли сзади шпиков ЧК. Багажа с ним не было никакого – бритву, мыло и помазок он сунул в карман пальто и шел сейчас, как заправский москвич,
хотя, впрочем, заметил Воронцов, от москвичей его отличало то, что он не имел портфеля. В Ревеле ему казалось, что портфель, наоборот, сразу же
выделит его из толпы – мелочь, а на поверку и не мелочь даже совсем. Раньше то с портфелями ходили одни чиновники, а теперь мужик правит
государством: ну как ему не проявить свое глубокое, внутреннее детство – как ему не пофорсить с портфелем, если даже и пустой он, и ручка
отвернута, и замки проржавевшие не запираются…
Воронцов неторопливо пересек Садовое кольцо и пошел в центр: единственный адрес своего старого друга инженера путейца Абросимова, который ему
случайно удалось узнать, был до боли московским, родным – Петровские линии, дом 2, квартира 6. Воронцов рассчитывал переночевать у Абросимова, а
потом с его помощью получить две три верные квартиры, где бы он мог на первое время обосноваться.
Возле «Эрмитажа» он свернул, остановился. Липы «Эрмитажа» громадные, черные от дождя, словно впечатывались в сумеречное, серое небо. В маленькой
церковке тихо и скорбно перезванивали колокола.
Воронцов вдруг остановился, прижался спиной к забору, сплошь заклеенному какими то дурацкими плакатами и объявлениями, вдохнул всей грудью
воздух и замотал головой: «Господи, неужели дома, неужели в Москве я, господи?!»
И так стало сладостно, как бывало в раннем, таком невозможно счастливом детстве, когда маменька приходила к нему и он зарывался головой в ее
колени, и ее длинные пальцы нежно гладили его ломкую, тоненькую шею, и пахло от маменьки апельсиновым вареньем и горькими духами, и было это так
давно, что, возможно, никогда этого не было.
Абросимов открыл дверь сам. Увидев Воронцова, он в страхе шагнул на площадку – грудью навстречу гостю, словно бы прикрывая вход в квартиру.
– Что? – быстрым шепотом спросил он. – Зачем ты? Один?
Воронцов улыбнулся, тронул его за руку, ответил:
– Позволь мне сначала войти к тебе, Геннадий.
– Нельзя. У меня сослуживцы из наркомата…
– Когда они уйдут?
– Поздно. Мы работаем над проектом.
– Переночевать мне у тебя можно?
– Это опасно… Ах, зачем ты пришел, Виктор, я только начал успокаиваться от прошлого! Зачем ты пришел?
– Кто и где живет из наших?
– Я никого не вижу! Я, правда, давеча встретил Веру – случайно, на улице… Она живет на Собачьей площадке, в доме пять.
– У тебя сослуживцев нет, – чеканно и брезгливо, как то сразу потухнув, сказал Воронцов. – Ты просто боишься…
Он медленно спустился по лестнице, все еще ожидая, что Абросимов окликнет его, бросится к нему со слезами и уведет к себе, и он поймет его,
потому что страх ломает человека, и в этом нет его вины – вина только в том, что не можешь перебороть страх, когда ты не один уже, а вдвоем… Но
никто его не окликнул, и он услышал, как осторожно лязгнул французский замок, а потом прогрохотал тяжелый засов. «В Москве силен бандитизм, –
машинально отметил для себя Воронцов, – про это все говорили».