Бриллианты для диктатуры пролетариата - Юлиан Семенов 32 стр.


Я никогда не вру, – нахмурилась она, увидев усмешку Воронцова. – Никогда. И поэтому я хочу вам помочь. Отодвиньте софу. Не бойтесь,

у меня нет оружия.

– Почему вы решили, что я боюсь?

– Потому что вам надо стать ко мне спиной…

Воронцов отодвинул софу. Там был люк подпола, задраенный по морски, накрепко.

– Поднимите люк, там каменный подвал, о нем никто не знает. А в подвале – ход: мы туда утаскивали всех – чтобы не было улик. Вам разумнее убить

меня там. Выстрела не слышно.

– Выпить хотите? – спросил Воронцов, устало опускаясь на стул. – Тогда наливайте.

– Господи, – прошептала она вдруг, – господи, почему вас бог так поздно послал?

– Где деньги и ценности?

Анна Викторовна сильным движением – тренированно гимнастическим – поставила софу «на попа», отвернула две ножки. В одной были трубочкой спрятаны

деньги, а вторую ножку она тихонько развела на две половинки, и на стол посыпались бриллианты.

– Откуда? – спросил Воронцов.

– Фаддейка бил тех, кого мне дед приводил.

– Один работал? – быстро спросил Воронцов: он понял, что сейчас случай, дикий случай – если она ответит, что он работал в паре, он получит

человека, нужного ему сейчас, как никто другой.

– С братом.

– Где брат?

– В Посаде… Запой у него. Олег – божий человек.

– На, дорежь, чтоб не мучился, – сказал Воронцов, протягивая ей финку.

Анна Викторовна взяла финку и пошла в коридор. Воронцов пошел за ней следом. Фаддейка еще дышал.

– Куда бить?

– Куда хочешь – можно в шею.

Она ударила Фаддейку в шею и – Воронцов следил за этим – не зажмурилась, только скулы зацепенели.

Через полчаса они сбросили тела в подвал и ушли вместе. Ночь провели на Брянском вокзале: он спал у нее на коленях, а она сидела, все время

улыбаясь, и гладила его лицо, и глаза ее не были прежними, усталыми, неподвижными: они – жили…

Под утро Анна Викторовна разбудила Воронцова:

– Олег, Фаддейкин брат, знает про наш подвал. Я сейчас вернусь – вы смотрите на Москву реку, все поймете.

Через полчаса на другом берегу реки вспыхнул пожар: Анна Викторовна подожгла дом, облив его керосином с трех сторон. Сухое дерево вспыхнуло ярко

и желто в зыбких рассветных сумерках.

10. Человек и закон

Председатель Московского ревтрибунала Тернопольченкобыл человек одинокий, замкнутый и нелюдимый. На собраниях он выступать не любил, процессы

вел хмуро, непреклонно, впрочем, порой принимал неожиданные решения: оправдывал людей, казалось бы, обреченных, и, наоборот, брал под стражу в

зале трибунального заседания свидетелей по делу – на первый взгляд ни в чем не повинных. Когда его как то спросил об этом правозаступник

Муравьев, председатель ответил в обычной своей медлительной манере:

– Я в решениях нетороплив, но сугубо надежен. Вы вправе опротестовать мое решение, если опровергнете вот эти строчки на страницах дела, – и он

протянул Муравьеву три толстых тома с закладками. – Извольте ознакомиться.

Как то прокурор Крыленкосказал о нем:

– Чертовски талантливый юрист, но бесконечно чувствительный – он терзается, когда выносит приговор.

Лишь Крыленко знал по временам подполья, что Тернопольченко, тогда студент Киевского университета, эсдек, проданный охранке своим ближайшим

другом, стрелялся в ссылке и его чудом выходили: один из ссыльных, эсер Гойхберг, был медик, он и спас его.

Через десять лет дело Никодимова, Рогалина и Гойхберга попало к Тернопольченко.

Он запросил себе отвод, но Карклин ему в этом отказал. Перед

началом заседания трибунала Тернопольченко, откашлявшись, спросил у подсудимых:

– Есть ли у кого отводы к составу трибунала?

Отводов ни у кого не было. Гойхберг только все время смотрел на Тернопольченко, и губы его кривила горькая усмешка.

– В таком случае, – сказал Тернопольченко, – я должен дать себе самоотвод, поскольку Гойхбергу обязан жизнью, а по материалам дела этот

подсудимый заслуживает расстрела.

Когда Гойхбергу вынесли приговор – десять лет тюремного заключения, – Тернопольченко пошел на базар, продал свои часы, купил на эти деньги

сапоги и сала, пришел в тюрьму – в день официально разрешенных свиданий – и передал все это Гойхбергу.

– Спасибо тебе, Нестор, – сказал Гойхберг, – я знаю, что жизнью тебе обязан, не то что сапогами.

– Если бы я судил тебя, Рувим, – ответил Тернопольченко, – я бы приговорил тебя к расстрелу…

– Ты это говоришь с полной мерой ответственности?

– С наиполнейшей.

– Но это же страшно, Нестор.

– Может быть. Но это правда.

Через месяц после этого он получил телеграмму с Полтавщины от отца: «Мать и сестры умирают с голоду. Помоги чем можешь»; Тернопольченко пошел к

наркомюсту Курскому.

– Дмитрий Иванович, я понимаю, что обращаюсь к вам с просьбой противозаконной, но больше мне обратиться не к кому. Вот, – он положил на стол

наркома телеграмму. – Может, мне два оклада бы выдали наперед?

– Я думаю, это возможный путь, – ответил Курский. – А как же вы сами продержитесь?

Тернопольченко усмехнулся:

– У меня есть метод. Мы, когда жили в ссылке, коммуну организовали. Купили картошки и разложили ее на тридцать кучек, по пяти штук на день. Сала

купили – из расчета добавлять по куску в жарку, чаю и по шесть сухарей. А на остальные деньги литературу выписывали.

Он отправил в деревню две свои зарплаты. Отец ответил: «Купил на твои деньги два фунта свинины, десяток яиц и полпуда картофеля, может, до лета

не умрем. И на том родительское спасибо, отплатил за нашу любовь и ласку. В обиде на тебя не пребываем, хоть и знаем твой пост».

Письмецо это, свернутое в треугольник – клея у отца не было, – пролежало три дня в секретариате трибунала: почерк у старика был неразборчивый. А

когда, промусолив насквозь письмо, поняли, что это пишет отец Тернопольченко, по трибуналу пошли разговоры, и смотрели на него люди с высокой

почтительностью и жалостью, а некоторые с жестоким недоумением. Пробежав письмо, Тернопольченко сунул его в карман гимнастерки, словно бы забыл

о нем, но вечером заглянул к экспертам:

– Кто выручит стаканом спирта? Деньги отдам через три месяца.

Эксперт Мануйловналил ему стакан.

– Как ты думаешь, Мануйлов, когда у человека начинается старость? – спросил Тернопольченко, выпив.

– Я думаю, первые признаки проявляются годам к сорока…

– Неверно говоришь, товарищ Мануйлов. Стареть мы все начинаем с первым криком, в миг рождения. Важно определить момент, когда процесс этот

наиболее интенсивен… Я, сколько себя в детстве помнил, всегда о смерти думал – очень помереть боялся. Помню отчетливо, знаешь ли, летний жаркий

день, стрекозы летают по лугу… А луг рыжий, выгорел под солнцем. И кузнечики еще там были с синими крылышками… И так стало мне вдруг страшно,

что умру и темно будет и никогда больше кузнечиков этих самых не увижу, что заплакал я – вроде бы, знаешь ли, даже истерика у меня тогда была…

Найти бы этот проклятый период, когда человек обрушивается в старость… Мне кажется, знаешь ли, что в старости человек уж больше не стареет: он

после какого то времени консервируется и таким умирает… Чем больше мы страшимся постареть, тем стремительнее стареем, Мануйлов.

Назад Дальше