Музей невинности - Pamuk Orhan 15 стр.


Помню, как за окном на дерево взгромоздились две вороны, одна из них внезапно села на железную решетку балкона и уставилась на нас. Когда я был маленьким, к нам на перила усаживалась точно такая же ворона, и мама говорила мне: «Ну-ка, давай спи! А то ворона прилетела проверить, спишь ты или нет!» — и я испуганно прятался под оделяло. Фюсун рассказывала, что и к ней в детстве тоже прилетала ворона.

Иногда сама обстановка холодной и пыльной комнаты, иногда старые простыни и непритязательный вид наших бледных тел на них, иногда звуки извне — шум машин, грохот бесконечных стамбульских строек, крики уличных торговцев — возвращали нас к реальности, показывая, что наше любовное действо происходит не в мире грез. Бывало, мы слышали гудки парохода, доносившиеся до нас из Долмабахче или Бешикташа, и пытались угадать, что это за корабль. Но при каждой новой встрече мы предавались ласкам все искреннее и свободнее, и я понимал, что мое счастье вызвано не только таинством фантазий и весьма притягательным физическим процессом, но и любованием складочками, прыщиками, волосками, многочисленными родинками и всякими пятнышками на теле Фюсун.

Что меня привязывало к ней, кроме нашего безграничного и простодушного удовольствия от занятий любовью? И почему я мог быть таким искренним во время близости с ней? Родилась ли наша любовь из наслаждения и из постоянного к нему стремления или из чего-то другого, что подпитывало взаимное желание? В те счастливые дни, когда мы с Фюсун тайно встречались и предавались любви, я совершенно не задавался такими вопросами, а вел себя точно ребенок в кондитерской, который жадно ест купленные матерью сладости.

Однажды Фюсун, упомянув некоего школьного учителя, который ей в юности нравился, заметила: «Он был не такой, как все мужчины». Я спросил ее, что она имеет в виду, но ответа не получил. Два дня спустя я еще раз поинтересовался, какой смысл она вкладывает в выражение «быть не таким, как все мужчины».

— Я знаю, ты спрашиваешь потому, что для тебя это важно, — произнесла Фюсун, вставая с кровати. — И хочу сказать без обиняков. Хочешь?

— Конечно... Почему ты встаешь?

— Не хочу быть раздетой, когда буду говорить то, о чем хочу рассказать.

— Мне тоже одеться? — спросил я. Она не ответила, и я натянул штаны.

Пачку сигарет, пепельницу из Кютахьи, стакан и чашку (из нее пила Фюсун), морскую раковину, которую она вертела в руках, пока рассказьшала одну за другой свои истории, а также напоминавшие детские ее заколки я поместил в свой музей, чтобы никто никогда не забыл, что происходившее касалось маленькой девочки, совсем еще ребенка, и чтобы сами предметы поведали посетителям моего музея, какая тяжелая и гнетущая атмосфера воцарилась тогда в комнате.

Фюсун начала рассказ с хозяина маленькой лавки на улице Куйулу Бостан, где продавались табак, дешевые игрушки и газеты. Этот дядюшка Сефиль (назовем его именем нарицательным) был приятелем ее отца; иногда они встречались поиграть в нарды. Всякий раз, когда отец посылал Фюсун, которой тогда не исполнилось десяти, к нему в лавку за лимонадом, сигаретами или пивом, дядюшка Сефиль старался задержать ее под каким-нибудь предлогом, вроде такого: «Сдачи нет, подожди, я тебе лимонада дам», а летом, когда рядом никого не бьшо, говорил: «Да ты вся вспотела!» — и ощупывал ее.

Когда ей исполнилось двенадцать, у них появился сосед, которого она прозвала Усатое Дерьмо. Раз или два в неделю он со своей толстухой-женой приходил к ним в гости. Пока все слушали радио, беседовали, пили чай и лакомились сладостями, этот рослый человек, которого так любил ее отец, осторожно, чтобы никто не заметил (сама Фюсун не понимала, что происходит), клал ей руку то на талию, то на плечо, то на бедро, то на коленку и делал вид, будто забыл ее убрать.

Иногда его рука «ненароком» так метко падала Фюсун на коленку, как созревшая груша — в корзину; и пока, слегка дрожа и потея, рука оставалась недвижимой, сама Фюсун боялась пошевелиться, словно на ноге у нее поселился страшный краб, а сосед как ни в чем не бывало, держа другой рукой чашку с чаем, продолжал мирную беседу.

Однажды десятилетняя Фюсун захотела сесть к отцу, который играл с друзьями в карты. Но он не разрешил: «Подожди, дочка; видишь, я занят». Тогда некто Сакиль-бей, партнер отца по игре, позвал ее: «Иди ко мне, пускай мне повезет», и гладил ее так, что эти ласки не казались ей потом невинными.

Улицы, скверы, мосты, кинотеатры, автобусы, многолюдные площади, безлюдные переулки и спуски Стамбула кишели мрачными фигурами этих добродушных дядюшек, оживавших в ее воспоминаниях, словно призраки зла, ни одного из которых она, правда, не смогла возненавидеть («Возможно, потому, что ни один из них по-настоящему не сделал мне ничего плохого»). Единственное, что поражало Фюсун, — упорное нежелание отца замечать, как каждый второй из его гостей очень быстро превращался в этого добродушного дядюшку и, зажав ее на кухне или в коридоре, принимался тискать бедную девочку. В тринадцать она поняла, что ее сочтут порядочной девушкой, если она не станет жаловаться на коварные домогательства всех этих соседей, приятелей и знакомых.

В те годы в нее влюбился лицеист (единственный воздыхатель, от которого у Фюсун не осталось плохих воспоминаний), и когда он в один прекрасный день написал на тротуаре под ее окном «Я тебя люблю», отец за ухо подвел неудачливого влюбленного к окну Фюсун и, показав на надпись, у нее на глазах отвесил ему затрещину. А она со временем, как и любая приличная стамбульская девушка, научилась не ходить в одиночестве по безлюдным паркам, заброшенным пустырям и глухим переулкам — в общем, по таким местам, где в любой момент мог появиться какой-нибудь дядюшка и с удовольствием продемонстрировать ей свой причиндал.

Эти домогательства не омрачили ее оптимистичного отношения к жизни потому, что мужчины, подчиняясь скрытому ритму мрачной мелодии страсти, невольно выдали ей и свое слабое место. За ней по пятам ходило целое полчище зевак, большинство которых видели ее до этого только раз — где-нибудь на улице или у школы, перед кинотеатром или в автобусе. Некоторые потом преследовали ее месяцами, но она делала вид, что не замечает их, и не жалела никого (о жалости спросил ее я). Ходившие следом не всегда бывали терпеливы, нежно влюблены или вежливы. Многие не выдерживали и пытались заговорить с ней («Вы очень красивая!», «Можно пойти с вами?» «Я хочу кое о чем вас спросить!» и т. д.), а когда она не отвечала, злились и разражались непристойной бранью в ее адрес. Были и такие, кто приводил друзей, чтобы показать девушку — предмет их неотступной слежки — и узнать мнение приятелей, или те, кто, не отставая от Фюсун ни на шаг, скабрезно хихикали, кто-то еще пытался посылать письма и подарки, а иные просто плакали. Одно время она смело подходила к ним, но однажды настырный воздыхатель толкнул ее и попытался насильно поцеловать, и впредь она так не делала.

С четырнадцати лет, с тех пор как она узнала все мужские приемы и поняла намерения «других мужчин», она, конечно, больше не позволяла себя незаметно трогать, больше не попадалась на их уловки, но на улицах города всегда находились такие, кто находил способ нагло прикоснуться, прижаться к ней или ущипнуть ее сзади. Теперь она уже не удивлялась, когда кто-нибудь, высунув руку из окна автомобиля, пытался на ходу прикоснуться к ней, или, сделав вид, что подвернул на лестнице ногу, хотел за нее ухватиться, или когда в лифте приставал с поцелуями; ее не удивляло, как продавец, отдавая сдачу, делал все, чтобы погладить ее пальцы.

Каждый мужчина, который тайно встречается с красивой женщиной, вынужден слушать — иногда с ревностью, в основном со смехом, а порой с жалостью и презрением — подобные истории о разных субъектах, которые пытаются познакомиться или пристают к его возлюбленной.

Назад Дальше