Жить, чтобы рассказывать о жизни - Габриэль Гарсиа Маркес 16 стр.


Помню стены цвета охры и зеленую древесину дверей и окон материнского дома, где родилась малышка, и сильный запах лекарств, который распространялся по комнате. Новорожденная лежала на простой железной кровати в глубине пустой комнаты с женщиной, которая, без сомнения, была ее и моей мамой, но лица которой не помню.

Она протянула мне слабую руку и вздохнула:

— Ты уже меня не помнишь.

И ничего больше. Первый определенный, отчетливый ее образ запечатлелся у меня в памяти несколько лет спустя, но все же я так и не помню, когда именно. Должно быть, в один из ее приездов в Аракатаку после рождения Аиды Росы, моей второй родной сестры. Я играл во дворе с новорожденным барашком, которого Сантос Вильеро принес мне на руках от Фонсеки, когда прибежала тетя Мама и очень громко, как мне показалось, сообщила:

— Пришла твоя мама!

Она повела меня в гостиную, где все женщины дома и несколько соседок сидели, как на семейном празднике, на стульях, поставленных в ряд вдоль стен. С моим появлением оживленный разговор прервался. Я словно окаменел возле двери, не зная, кто из женщин моя мама, пока она не раскрыла объятия и не произнесла нежнейшим голосом, какой я только и помню:

— А ты ведь уже мужчина!

У нее был красивый романский нос, она была исполненной достоинства, бледнее и элегантнее, чем когда-либо впоследствии, благодаря моде того года: в платье из шелка цвета слоновой кости с поясом на бедрах, с жемчужным ожерельем в несколько оборотов, посеребренных туфлях с пряжкой и высоким каблуком и шляпке из тонкой соломы в форме колокола, как из немого кино.

Ее объятия меня окутали особым запахом, который, казалось, я всегда помнил. И одновременно чувство вины внезапно повергло всего меня, мое тело и душу в трепет, потому что я знал, что мой долг был любить ее, но на самом деле я совсем не чувствовал этой обязательной сыновней любви.

В свою очередь, самое давнее воспоминание, которое я храню о моем отце, проверенное временем и весьма отчетливое, — от первого декабря 1934 года, дня, когда ему исполнилось тридцать три года. Я видел его, входящим быстрыми и бодрыми широкими шагами в дом бабушки и деда в Катаке в костюме из белого льна и в соломенной шляпе. Кто-то, обнявший и поздравивший его, спросил, сколько лет ему исполнилось. И ответ я запомнил навсегда, хотя в тот момент, конечно, не понял его:

— Возраст Христа.

Я всегда задавался вопросом, почему то воспоминание мне представляется столь давним, самым первым, ведь несомненно, что до этого я должен был встречаться с отцом уже много раз.

Мы никогда не жили в том доме, но после рождения Марго бабушка с дедом взяли за правило возить меня в Барранкилью, так что когда родилась Аида Роса, он уже был не таким чужим. Думаю, что для родителей это был счастливый дом. Там у них была аптека, и позже они открыли другую — в торговом центре.

Мы снова увидели бабушку Архемиру — маму Химе — и двоих из ее детей, Хулио и Эну, которая была очень красивой, но славившейся в семье своим постоянным невезением. Она умерла в двадцать пять лет, не знаю отчего, но до сих пор говорят, что это случилось из-за порчи, которую навел на нее некий отвергнутый и рассерженный поклонник.

По мере того как мы росли, мама Химе продолжала казаться мне все более импозантной и острой на язык.

В этот самый период мои родители нанесли мне душевную рану, оставившую так и не заживавший до конца шрам. Это было в день, когда мама под влиянием внезапно нахлынувшего приступа ностальгии села за пианино и стала наигрывать «После бала», вальс времен их тайной любви, да и папа преисполнился романтическим вдохновением — смахнул пыль со скрипки и принялся аккомпанировать маме, хотя и не хватало струны. Мама легко приноровилась к его стилю, вспомнив, должно быть, несказанные рассветы юности, и играла лучше, чем когда-либо, вся сияя, пока не подняла голову и не увидела, что глаза отца влажны от слез.

— О ком ты вспоминаешь? — спросила она с беспощадной невинностью.

— Я вспоминаю, как мы с тобой впервые сыграли его вместе, — ответил он, вдохновленный вальсом. Тогда мама вдруг яростно грохнула обоими кулаками по клавиатуре.

— Ты был не со мной, лицемер! — крикнула она во весь голос. — Ты прекрасно помнишь, с кем ты его играл, и плачешь сейчас по ней!

Она не назвала имени ни тогда, ни когда-либо после, но в тот момент мы все в разных уголках дома впали в паническое оцепенение от ее крика. Луис Энрике и я спрятались под кроватями, потому как у нас всегда имелись некие тайные основания опасаться родительского гнева. Аида убежала в соседний дом, а у Марго внезапно подскочила высоченная температура, от которой она пролежала в полубреду в течение трех дней. Даже младшие братья и сестры привыкли к приступам ревности матери, когда ее глаза сверкали и романский нос казался острым, как нож. Мы не раз видели, как она с редкой невозмутимостью снимала одну за другой картины в зале и со звоном и оглушительным грохотом разбивала их об пол.

Однажды мы застали ее врасплох — обнюхивающей одежду отца вещь за вещью, прежде чем бросить их в корзину для стирки. После вечера трагического дуэта ничего особенного не произошло, но настройщик-флорентиец вскоре увез пианино, чтобы продать, а скрипка — вместе с револьвером — в конце концов сгнила в платяном шкафу.

Барранкилья была тогда на передовой гражданского прогресса, мирного либерализма и политического сосуществования.

Решающим фактором развития и процветания было завершение гражданских войн, длившихся более века, которые опустошали страну со времени обретения независимости от Испании и до коллапса банановой зоны, так и не оправившейся от жестокой расправы над забастовщиками.

Но до тех пор ничто не могло сломить человеческий дух. В1919 году молодой предприниматель Марио Сантодоминго — отец Хулио Марио — завоевал общественное признание тем, что, сбросив парусиновый мешок с пятьюдесятью семью письмами на площадь де Пуэрто Коломбиа в пяти лигах от Барранкильи с маленького самолета, пилотируемого североамериканцем Уильямом Кноксом Мартином, торжественно открыл воздушную почту.

По окончании Первой мировой войны приехала группа немецких авиаторов — среди них Гельмут фон Крон, — которые проложили воздушные пути на «Юнкерсах F-13», первых самолетах-амфибиях, преодолевавших реку Магдалену, как чудесные кузнечики, с шестью отважными пассажирами и мешками почты. Это был зародыш «SCADTA», колумбийско-немецкого общества воздушных перевозок — одного из самых первых в мире.

Наш последний переезд в Барранкилью был для меня не просто сменой города и дома, а сменой отца в одиннадцать лет. Новый был выдающимся человеком, обладавшим несомненным отцовским авторитетом, но был лишен того, к чему сызмальства привык я, воспитанный дедом, и что делало нас всех счастливыми в доме в Катаке.

Нам, привыкшим быть господами и хозяевами самих себя, стоило большого труда приспособиться к чужому укладу жизни. Больше всего отец отличался тем, что являлся абсолютным самоучкой, был самым ненасытным читателем из тех, что я знал в жизни, хотя и самым непоследовательным и беспорядочным. Отказавшись в свое время от медицинского института, он посвятил себя самостоятельному постижению гомеопатии, которая в то время не требовала академического образования, и благополучно, не без некоторых даже почестей был удостоен официальной лицензии. Но для того чтобы сносить тяготы и лишения, ему всю жизнь недоставало выдержки, которой сполна была наделена моя мать. Черные дни он проводил в гамаке в своей комнате, читая все, что попадало под руку, и разгадывая кроссворды.

Вообще-то его принципиальный конфликт с действительностью был неразрешим. Он почти сакрально преклонялся перед богатыми, но не перед нуворишами, непонятно как разбогатевшими, а перед теми, кто заработал деньги честно, талантом и трудолюбием.

Порой мучаясь в своем гамаке бессонницей как ночами, так и во время сиест, в воображении он скапливал колоссальные состояния за счет предприятий столь простых, что диву давался, как это не пришло ему в голову раньше. В качестве примера наиболее необычного в Дариене состояния, о котором было известно, отец любил приводить двести лиг свиноматок. К сожалению, все наиболее заманчивые и оригинальные случаи обогащения происходили не в тех местах, где жили мы, а в дальних райских уголках, о которых он слышал во время своих юношеских скитаний в качестве телеграфиста.

Его ирреальный фатализм держал нас в подвешенном состоянии между неудачами и краткими проблесками надежд на удачу, но гораздо более затяжными были периоды, в которые по целым дням нам не падало с неба ни крошки небесной манны.

Так или иначе, но родители приучили нас к тому, что все невзгоды должно было принимать с покорностью и достоинством убежденных католиков как ниспосланные испытания.

Единственное, чего мне не хватало, так это ездить вдвоем с отцом, но осуществилось и это, когда меня привезли в Барранкилью, чтобы я помог отцу обустроить аптеку и приготовить передислокацию семьи. Меня удивило, что он относился ко мне, как к взрослому, не только с отеческой любовью, но и с уважением, притом до такой степени, что его поручения казались мне почти невыполнимыми для моих лет. И я, разумеется, выполнял их так старательно, как мог, хотя результатами он не всегда был доволен.

Из года в год он повторял одни и те же рассказы о своем детстве в родном селении, адресуя их подрастающим детям, а у старших, знавших все чуть ли не наизусть, вызывая своими воспоминаниями все большую зевоту. Бывало, когда за десертом он в очередной раз пускался в воспоминания, старшие вставали и выходили. Однажды Луис Энрике в сердцах обидел отца, поднявшись и с усмешкой попросив в дверях:

— Вы сообщите мне, когда дедушка снова будет умирать.

Подобные эскапады выводили отца из себя и добавляли причин к уже накопленным для того, чтобы отправить Луиса Энрике в исправительный дом в Медельине. Но со мной в Барранкилье отец стал другим. Он хранил в памяти целый сборник популярных историй и рассказывал мне забавные случаи из своей сложной жизни с матерью, о легендарной скаредности своего отца и трудностях в учебе.

Те воспоминания помогали мне спокойнее относиться к его причудам и лучше понимать некоторые алогизмы его поведения. Тогда мы разговаривали о прочитанных книгах и о тех, которые стоит прочесть, и однажды у отхожего места городского рынка собрали неплохой урожай из книг о приключениях Тарзана, сыщиках, войнах за земли и независимость.

Я едва не пал жертвой его практичности, когда он решил, что готовить еду мы будем один раз в день. Наша первая серьезная ссора произошла на почве того, что он застукал меня набивающим шипучкой и булочками пустой желудок через семь с лишним часов после завтрака, и я не смог внятно объяснить, где взял деньги. Признаться в том, что мать, зная строгость режима, которого отец придерживался в поездках, тайком дала мне несколько песо, я не решился. И заговорщицкие отношения с матерью на этой почве длились до тех пор, пока в ее распоряжении были хоть какие-то средства.

Когда я поехал учиться в среднюю школу, она положила мне в чемодан туалетные принадлежности и капитал в десять песо в коробку с мылом «Реутер», — с тем чтобы когда окажусь в затруднительном положении, неожиданно открыл ее и обнаружил деньги. Так оно и случилось, что неудивительно, потому что во время учебы вдали от дома мы непрестанно оказывались в затруднительном положении, как нельзя более подходящем для того, чтобы обнаружить десять песо. Отец выкручивался как мог, чтобы не оставлять меня одного ночью в аптеке Барранкильи, но его идеи далеко не всегда отвечали моим чаяниям двенадцатилетнего отрока.

Ночные посещения семей друзей были для меня утомительны, потому что оставляли клевать носом в пустыне изматывающей, бессмысленной болтовни взрослых.

Помню, как однажды я сидя заснул в гостях у папиного друга-врача и каким-то непостижимым образом оказался на улице, не имея представления, который час, в прострации, в каком-то приступе лунатизма куда-то шагая по совершенно незнакомой улице. Первое, что удивило, когда я очнулся, — это витрина парикмахерской с блестящими зеркалами, перед которыми обслуживали трех или четырех клиентов под часами с вовсе не детским временем. Потрясенный, я забыл фамилию друга-врача, у которого мы были в гостях, его адрес, но какие-то сердобольные прохожие смогли-таки связать концы с концами в моих обрывочных, лишенных какого бы то ни было смысла ответах и доставили меня по правильному адресу. Все были в панике из-за моего загадочного исчезновения. Никто ничего не видел, кроме того, что посреди беседы взрослых я поднялся со стула и ушел — в туалет, как подумали.

Рассуждения о сомнамбулизме не убедили никого, и менее всего моего отца, который воспринял это без лишних колебаний как баловство, которое плохо для меня кончится. К счастью, я смог реабилитироваться несколько дней спустя в другом доме, где меня оставили на ночь, пока папа находился на деловом ужине. Семья в полном составе жадно слушала популярный конкурс загадок радиостанции «Атлантике».

Казалось, что на этот раз предложенный слушателям вопрос останется без правильного ответа: «Какое животное, перевернувшись, меняет имя?» Чудесным образом в тот самый день я прочитал ответ в последнем издании «Альманаха Бристоль», и мне он показался дурной шуткой: единственное насекомое, которое меняет имя, — это жук (escarabajo — в переводе, жук, слово состоит из двух корней escara — короста, bajo — вниз), потому что, перевернувшись, он превращается в жука (escararriba — в переводе, перевернутый на спину жук, arriba — вверх). Я сказал это по секрету старшей из девочек в доме, она бросилась к телефону, дала ответ радиостанции «Атлантико» и получила первую премию, которой бы им хватило, чтобы три месяца платить за аренду дома: целых сто песо. Зал наполнился шумливыми соседями, которые слушали передачу и в восторге бросились поздравлять победительницу, но больше, чем деньги, всех радовала сама по себе победа в конкурсе, которая надолго запомнилась на всем радио Карибского побережья. Никто не вспомнил, что я был там. Когда отец вернулся, чтобы забрать меня, то присоединился к семейному ликованию, кажется, вопреки обыкновению что-то даже выпил со всеми, но никто не сказал ему, кто же был настоящим победителем.

Другой моей победой того периода было разрешение отца ходить по воскресеньям одному на дневной сеанс в кинотеатр «Колумбия». Впервые на экранах шли сериалы, по серии каждое воскресенье, и это держало зрителей в напряжении всю последующую неделю. «Вторжение Монго» было первой межпланетной эпопеей, и лишь много лет спустя я смог уступить ее место в моем сердце «Космической одиссее» Стэнли Кубрика. И все-таки аргентинские фильмы с участием Карлоса Гарделя и Либертад Ламарке в конце концов взяли верх над всеми остальными.

Менее чем за два месяца мы закончили оснащать аптеку и обставили мебелью семейное жилище. Первая аптека находилась на весьма многолюдном перекрестке в сердце торгового центра города и всего в четырех кварталах от проспекта де Боливар.

Место жительства, наоборот, располагалось на крайней улице маргинального и веселого Баррио Абахо, но цена за аренду соответствовала не тому, что жилье представляло собой в реальности, а тому, на что претендовало: готическое поместье с какими-то крепостными минаретами, окрашенное желтой и красной нугой.

В тот день, когда нам дали помещение для аптеки, мы повесили гамаки на подпорки подсобного помещения и спали там, варясь на медленном огне в супе пота. Заняв усадьбу, мы обнаружили, что там нет металлических креплений для гамаков, и мы постелили матрасы на полу, но спать стало возможным лишь тогда, когда мы одолжили на время кота, чтобы отпугивал мышей. Когда приехала мать со всей оравой, еще не хватало мебели, не было кухонной утвари и многих других простых вещей, необходимых для жизни.

Несмотря на помпезный архитектурно-художественный вид, дом был обычным, и нам едва хватало гостиной, столовой, двух спален и маленького дворика, выложенного камнем. В действительности он не стоил и трети той арендной платы, что мы за него платили. Мама испугалась, увидев его, но супруг поспешил утешить ее обещаниями счастливого будущего. Они всегда были такими. Невозможно было себе представить двух настолько разных личностей, которые тем не менее так хорошо бы понимали и так сильно любили друг друга.

Назад Дальше