— Худшее уже позади, — сказал он мне.
Именно так он говорил после расставания со своей девушкой, которую обрадовало его решение. После духовных откровений этого вечера он сделал мне абсурдный подарок — «Происхождение видов» Дарвина. Я попрощался с ним с точной уверенностью, что навсегда.
Пока он учился в семинарии, мы потеряли друг друга из виду. До меня доходили неясные сведения, что будто он уехал в Левен на три года, где получал богословское образование, что его посвящение не изменило его студенческого духа и светских манер, что девчонки, которые вздыхали о нем, относились к нему как к ряженому актеру кино, надевшему сутану ради кокетства.
Десять лет спустя, когда он вернулся в Боготу, сан уже наложил отпечаток и на плоть, и на душу, но ему удалось сохранить свои лучшие отроческие качества. Тогда я уже был писателем и журналистом без диплома, женатым и имел сына Родриго, который родился 24 августа 1959 года в клинике «Палермо» в Боготе. В семье мы решили, что именно Камило совершит обряд его крещения. Крестным отцом станет Плинио Апулейо Мендоса, с которым моя супруга и я еще раньше завязали кумовские отношения. Крестной матерью — Сусана Линарес, жена Хермана Варгаса, лучшего друга и хорошего журналиста, передавшего мне свое мастерство. Камило был ближе к Плинио, чем мы, и познакомился с ним намного раньше, но не захотел принять его в качестве крестного отца из-за его тогдашней симпатии к коммунистам, а также, возможно, из-за его насмешливого нрава, который вполне мог испортить торжественность таинства. Поскольку Сусана взяла на себя обязательства по духовному воспитанию ребенка, то Камило не нашел или не захотел найти другие доводы, чтобы помешать Плинио стать крестным отцом.
Крещение состоялось наконец в часовне клиники «Палермо» в ледяном полумраке, в шесть часов вечера, на нем присутствовали только крестные и я, да еще один крестьянин в руане и альпаргатах, который приблизился бесшумно как тень, дабы присутствовать на церемонии, не привлекая к себе внимания. Когда Сусана подошла к новорожденному, крестный отец бросил в шутку первую провокацию:
— Мы сделаем из этого ребенка великого партизана. Камило, готовясь к таинству, контратаковал в том же тоне: «Да, но партизана Бога». И начал торжественную церемонию с самым значительным и совершенно необычным решением для того времени:
— Я буду крестить его на испанском языке, чтобы безбожники могли понять, о чем речь в этом таинстве.
Его голос громко произносил высокопарные кастильские фразы, а я при посредстве латинского языка унесся в мои юные годы в Аракатаке, когда я был маленьким мальчиком. И в момент омовения, не глядя ни на кого, Камило придумал другую провокационную формулировку:
— Станьте на колени, кто верит, что в этот момент спускается Святой Дух на это существо.
Крестные и я остались стоять на ногах и, возможно, чувствовали себя немного неловко из-за хитрости нашего друга-священника, в то время как ребенок ревел, пока его обливали стылой водой. И только крестьянин в альпаргатах опустился на колени. Этот эпизод произвел на меня сильное впечатление и послужил одним из суровых уроков в жизни, потому что я всегда думал, что Камило преднамеренно привел крестьянина и наказал нас этим примером смирения или по меньшей мере хорошего воспитания.
Я встречался с Камило еще несколько раз и всегда по уважительной и веской причине, почти всегда в связи с его благотворительной деятельностью в пользу гонимых по политическим мотивам.
Однажды утром, в то время мы еще были молодоженами, он появился у меня дома с каким-то квартирным вором, который уже отбыл свое наказание, но полиция не отступилась от него: у него отняли все, во что он был одет. По этому случаю мы подарили ему пару рабочих ботинок с особым рисунком на подошве, для пущей безопасности. Несколько дней спустя служанка дома узнала подошвы на фотографии одного уличного преступника, которого нашли мертвым в придорожной канаве. Это был наш друг-грабитель.
Я не хочу сказать, что именно этот эпизод имел нечто общее с трагической судьбой Камило, но несколькими месяцами позже я пришел в военный госпиталь навестить моего больного друга и не смог узнать ничего о нем, пока правительство не объявило, что он является рядовым Армии национального освобождения. Он погиб 5 февраля 1966 года в возрасте тридцати семи лет в открытом бою с военным патрулем.
Поступление Камило в семинарию совпало с моим внутренним решением не терять больше времени на юридическом факультете. Но при этом у меня не было желания бросать вызов родителями. Через моего родного брата Луиса Энрике, который поступил на хорошую службу в Боготе в феврале 1948 года, я узнал, что они были так довольны моими результатами в лицее и на первом курсе юридического факультета, что неожиданно купили мне печатную машинку — самую легкую и современную, какая только была в продаже.
Это была моя первая машинка и самая несчастливая, поскольку в тот же день мы заложили ее за двенадцать песо, чтобы пойти на вечер знакомств вместе с моим братом и приятелями по пансиону. На следующий день с безумной головной болью мы пошли в ломбард проверить, что машинка находится там со всеми нетронутыми печатями, и убедиться в том, что она будет в хороших условиях до тех пор, пока нам с неба не упадут деньги, чтобы выкупить ее обратно. У нас была хорошая возможность сделать это, потому что мне заплатил мой партнер — тот самый ложный рисовальщик, но в последний момент мы решили отложить выкуп машинки на потом. Каждый раз, когда мой брат и я проходили по улице мимо ломбарда, вместе или по отдельности, мы, заглядывая с улицы, проверяли, что машинка стоит на месте, будто сокровище, обернутая в целлофановую бумагу с бантом из кисеи, в ряду хорошо укрытой бытовой техники. Через месяц после веселых подсчетов, которые мы сделали в эйфории пьянства, мы так и не выкупили машинку, но она оставалась стоять на своем месте, пока мы не заплатили проценты за целый квартал.
Я думаю, что тогда мы не осознавали той ужасной политической напряженности, которая начала сотрясать страну. Несмотря на авторитет умеренного консерватора, благодаря которому Оспина Перес пришел к власти, большинство его однопартийцев знали, что их победа была возможна только из-за разлада среди либералов. А те, потрясенные таким ударом, упрекали Альберто Льераса в самоубийственной беспристрастности, которая сделала возможным поражение. Доктор Габриэль Турбай, подавленный больше по причине своей склонности к депрессиям, чем из-за неблагоприятного исхода голосования, уехал в Европу без цели и без направления, под предлогом повышения квалификации в области кардиологии. Он умер в одиночестве, потерпев поражение в борьбе с удушьем астмы, через полтора года среди бумажных цветов и поблекших гобеленов парижской гостиницы «Плас Атене».
Хорхе Эльесер Гайтан, наоборот, ни на один день не прекращал своей предвыборной кампании и даже основательно ее усилил своей программой нравственного восстановления Республики, которая оставила позади историческое разделение страны на консерваторов и либералов. Она усугубила это разделение, но уже в горизонтальном срезе, более реалистичном, как разделение между эксплуататорами и эксплуатируемыми: интересами политическими и интересами национальными. Его историческим криком «Заряжай!» и его сверхъестественной энергией были посеяны зерна сопротивления даже в самых удаленных уголках благодаря грандиозной агитационной кампании, которая меньше чем за год завоевала признание большинства и владела им вплоть до прихода настоящей социальной революции.
И только тогда мы осознали, что страна снова на грани той же гражданской войны, которая досталась нам со времени обретения независимости от Испании, но теперь она охватила правнуков первых ее действующих лиц. Партия консерваторов, которая снова через четыре срока подряд получила власть из-за разлада среди либералов, была преисполнена решимости не терять ее любыми способами. Чтобы добиться этого, правительство Эспины Переса проводило политику выжженной земли, которая залила кровью страну и вторглась даже в повседневную жизнь мирных жителей, руша семейные очаги.
С моей политической несознательностью и с высоты литературных облаков я смутно различал даже очевидную реальность до самого того вечера, когда я возвращался в пансион и меня пронзила моя проснувшаяся совесть.
Над безлюдным городом, пронизанным ледяным ветром, который дул сквозь прогалины холмов, властвовал металлический голос в преднамеренной грубой напыщенности его обязательного пятничного обращения в Городском театре.
В театр могла набиться битком только одна тысяча человек, но речь разносилась упругими волнами, сначала через громкоговорители на соседних улицах, а потом гремела по радио, она отражалась, как удары хлыста, в пределах изумленного города, и обращение к народу длилось три, а то и четыре часа.
В тот вечер у меня возникло впечатление, что я находился один на улицах города, если не считать взвода полицейских, вооруженных, будто для войны, рядом с «Эль Тьемпо», защищаемого, как всегда по пятницам.
Это было открытием для меня, высокомерно не верившего в Гайтана, и этим вечером я вдруг понял,' что он превзошел пределы испаноговорящей страны и изобрел язык, понятный всем не столько из-за смысла слов, сколько из-за взволнованности и ловкости голоса. Он сам в своих исторических речах советовался со слушателями будто отеческим тоном, как вернуть мир в их дома, и они истолковывали его как шифрованный приказ выражать свое неприятие всему тому, что представляло собой социальное неравенство и власть жестокого правительства. Даже сами полицейские, которые должны были блюсти порядок, воодушевлялись этими речами, которые понимали, по всей видимости, наоборот.
В тот вечер выступление касалось откровенного подсчета ущерба в результате официального насилия при применении политики выжженной земли для уничтожения либеральной оппозиции, с неисчислимым количеством убитых блюстителями порядка в сельских районах и истреблением целых поселений беженцев без крыши над головой и куска хлеба — в городах. После ужасающего перечня убийств и преступлений Гайтан начал повышать голос, с упоением наслаждаясь риторикой своей речи. Напряжение собравшихся росло в такт его голосу и достигло взрыва в конце выступления, который раздался во всем городе. По радио звук взрыва долетел и до окраин страны.
Возбужденная толпа бросилась на улицу в решающее бескровное сражение при тайном согласии полиции. Думаю, что именно в тот вечер я понял наконец причину крушений надежд моего дедушки и проницательный анализ Камило Торреса Рестрепо. Я был поражен, что в Национальном университете студенты продолжали оставаться либералами и правыми, в союзе с коммунистами, но брешь, которую пробил Гайтан в стране, не чувствовалась в университете. Я вернулся в пансион, потрясенный волнениями вечера, и увидел моего приятеля по комнате, спокойно читающего Ортегу-и-Гассета.
— Я снова здесь, доктор Бега, — сказал я ему. Теперь я знаю, как начались войны полковника Николаса Маркеса.
Через несколько дней, 7 февраля 1948 года, Гайтан организовал политическое мероприятие, на котором я присутствовал первый раз в жизни. Траурное шествие в честь бесчисленных жертв официального насилия в стране, в котором приняло участие более шестидесяти тысяч мужчин и женщин в глубоком трауре, с красными флагами партии и черными флагами скорби либералов.
Видимо, по договоренности, шествие проходило при абсолютном молчании. Это исполнялось с невообразимым драматизмом, даже на балконах организаций и учреждений, с которых смотрели на нас, забивших битком одиннадцать кварталов главного проспекта. Одна сеньора шептала рядом со мной молитву сквозь зубы. Мужчина рядом посмотрел на нее удивленно:
— Сеньора, прошу вас!
Она издала стон извинения и зажала себе рот. В моем горле комом стояли невыплаканные слезы от сдержанности шагов и дыхания толпы в сверхъестественной тишине. Я пришел безо всяких политических убеждений, привлеченный любопытством к молчащей толпе, и внезапное волнение, сдерживаемое мной рыдание, застало меня врасплох. Выступление Гайтана на площади Боливара, с балкона Городской счетной палаты было траурной речью пугающей эмоциональной силы. Вопреки мрачным прогнозам его собственной партии он закончил рискованным призывом: «Ни слова в одобрение!»
Таким был «марш тишины», самый эмоциональный из тех, что были в Колумбии. Впечатление, которое осталось в тот исторический вечер между сторонниками и врагами, было таково, что выборы Гайтана стали неотвратимы. И консерваторы это также знали — по степени эпидемии насилия во всей стране, по жестокости государственной полиции против безоружного либерализма и по политике выжженной земли.
Самое мрачное выражение состояния духа в стране переживали в конце недели зрители корриды на площади Боготы, когда присутствующие бросились с трибун на арену, возмущенные покорностью быка и бессилием тореро убить его. Возбужденная толпа разделала живого быка. Многие журналисты и писатели, которые пережили тот кошмар или узнали о нем по рассказам, истолковали его как ужасающий признак животного бешенства, которым заболела наша страна.
В обстановке высокого напряжения 30 марта в четыре с половиной часа вечера в Боготе открылась Девятая панамериканская конференция. Город был возбужден и самим событием, и невероятной ценой на входные билеты, и помпезной эстетикой министра иностранных дел Лауреано Гомеса, который в силу своей должности возглавил конференцию. На ней присутствовали министры иностранных дел всех стран Латинской Америки и видные деятели эпохи. Самые знаменитые колумбийские политики имели честь быть приглашенными, единственным и заметным исключением стал Хорхе Эльесер Гайтан, исключенный, без сомнения, согласно очень показательному запрету Лауреано Гомеса и, возможно, еще некоторых руководителей-либералов, которые его проклинали за нападки на олигархов обеих партий. Полярной звездой конгресса был генерал Джордж Маршал, представитель Соединенных Штатов, великий герой недавно прошедшей Мировой войны, с ослепительным блеском киноартиста управляющий восстановлением Европы, разгромленной войной.
Однако в пятницу 9 апреля Хорхе Эльесер Гайтан стал человеком дня в новостях, потому что он добился оправдательного приговора лейтенанту Хесусу Марии Кортесу По-веда, обвиняемому в убийстве журналиста Эудоро Галарса Оссы. Торжествующий, он приехал в свою адвокатскую контору на многолюдный перекресток улицы Септима и проспекта Хименес де Кесада немного раньше восьми часов, несмотря на то что находился в суде до раннего утра. У него были запланированы несколько встреч на ближайшее время, но он сразу же принял предложение Плинио Мендоса Нейра пообедать немного раньше часа дня в компании семи личных друзей и политиков, которые приехали в его офис поздравить с победой на суде, о которой журналисты ничего не написали. Среди них был и его личный врач Педро Элисео Крус, который к тому же входил в его политическую свиту.
Как-то я сел обедать в столовой пансиона, в котором жил, меньше чем за три квартала до того неспокойного округа. Мне еще не подали супа, как Вилфридо Матье вырос передо мной будто из-под земли и замер в испуге возле стола.
— Конец стране, — сказал он мне. — Только что у «Эль Гато негро» убили Гайтана.
Матье был примерным студентом факультета медицины и хирургии, родом из Сукре, которого, как и прочих жителей пансиона, обуревали дурные предчувствия. Всего лишь за неделю до этого он объявил нам, что убийство Хорхе Эльесера Гайтана — неизбежное и самое страшное по своим разрушительным последствиям событие. Но это уже не произвело ни на кого впечатления, потому что стало очевидным.
На одном дыхании я стрелой пересек проспект Хименес де Кесада и прибежал, задыхаясь, к кафе «Эль Гато негро», почти на угол с Седьмой улицей. Раненого только что увезли в Центральную больницу, примерно в четырех кварталах оттуда, все еще живого, но без надежды на спасение. Несколько человек окунали свои платки в лужу теплой крови, чтобы сохранить их как исторические реликвии. Одна женщина в черной шали и альпаргатах, какие во множестве и дешево продавались в тех краях, прорычала, сжимая платочек, пропитанный кровью: