Жить, чтобы рассказывать о жизни - Габриэль Гарсиа Маркес 46 стр.


В это время на рассвете в дом в Сукре пришел деревянный ящик без надписей и какой-либо информации. Моя родная сестра Марго приняла его, не зная от кого, утверждая, что это остаток от проданной аптеки. Я подумал так же и завтракал в кругу семьи со спокойным сердцем. Отец объяснил, что не открыл ящик, потому что подумал, что это были остатки от моего багажа, не помня, что у меня не осталось ничего. Мой родной брат Густаво, который в свои тринадцать лет уже имел достаточный опыт вбивать и вытаскивать гвозди, решил открыть его без разрешения. Через несколько минут мы услышали его крик:

— Это книги!

Мое сердце выпрыгнуло из груди. Действительно, это были книги без какого-либо следа отправителя, упакованные рукой знатока до пределов ящика и с письмом, трудным для расшифровки из-за иероглифической каллиграфии и герметической лирики Хермана Варгаса: «Получи эту фигню, Маэстро, наконец поглядим, насколько ты учиться молодец». Подписались также Альфонсо Фуэнмайор и какие-то каракули, которые я идентифицировал как принадлежащие дону Району Винийеса, которого я пока еще не знал. Единственное, что они мне рекомендовали, чтобы я не занимался плагиатом, который будет слишком заметным. Внутри одной из книг Фолкнера была записка от Альваро Сепеды, с его извилистым почерком, и написанная к тому же в спешке, в ней он мне сообщал, что на следующей неделе уедет на целый год на специальные курсы в школу журналистики Колумбийского университета в Нью-Йорке.

Я выставил книги на столе в столовой, пока моя мать заканчивала убирать посуду после завтрака. Я вынужден был вооружиться метлой, чтобы спугнуть младших детей, которые хотели вырезать иллюстрации садовыми ножницами, и уличных собак, которые обнюхивали книги, как будто они были съедобными. Понюхал их и я, как делал всегда со всеми новыми книгами, и просмотрел все наугад, хаотично читая абзацы.

Ночью я сменил три или четыре места, потому что не находил тишины и меня утомлял мертвенный свет из галереи со двора, и я встретил рассвет с согнутой спиной, не находя выгоды в чуде.

Это было двадцать три различных произведения современных авторов, все на испанском языке, отобранные с очевидным намерением моих друзей помочь мне научиться писать. И совсем новые переводы, такие как «Шум и ярость» Уильяма Фолкнера. Пятьдесят лет спустя мне невозможно вспомнить полный список, а трех моих вечных друзей, которые его знали, нет рядом, чтобы напомнить. Я прочитал только две: «Миссис Дэллоуэй» Вирджинии Вульф и «Контрапункт» Олдоса Хаксли. Те, что я лучше запомнил, были произведения Уильяма Фолкнера: «Деревушка», «Шум и ярость», «Когда я умирала» и «Дикие пальмы». А также «Манхэттен» и другие произведения Джона Дос Пассоса; «Орландо» Вирджинии Вульф; «О мышах и людях», «Гроздья гнева» Джона Стейнбека; «Портрет Дженни» Роберта Натана и «Табачная дорога» Эрскина Колдуэлла. Среди названий, которые я не помню на расстоянии полувека, было по крайней мере одно Хемингуэя, возможно, из тех рассказов, что нравились больше всего тройке из Барранкильи, другое Хорхе Луиса Борхеса, без сомнения, также из рассказов. Может быть, еще Фелисберто Эрнандеса, необыкновенного уругвайского рассказчика, которого мои друзья только что открыли и прославляли во весь голос. Я прочитал их все за следующие месяцы, одних внимательно, а других меньше, и благодаря им вышел из творческой неопределенности, в которой застрял.

Из-за пневмонии мне было запрещено курить, но я курил в ванной комнате, словно прячась от себя самого. Врач это понял и сделал мне серьезное внушение, но я не стал слушать его. И уже в Сукре, пока я пытался читать беспрерывно полученные книги, я прикуривал одну сигарету от раскаленного пепла другой до тех пор, пока уже не мог больше, и чем больше пытался оставить эту привычку, тем больше курил. Я перешел на четыре пачки сигарет в день, прерывая приемы пищи, чтобы покурить, и прожигал простыни, засыпая с зажженной сигаретой. Страх смерти разбудил меня в какой-то час ночи, и только куря, я мог вынести его, пока не решил, что предпочитаю умереть, чем бросить курить.

Более двадцати лет спустя, уже женатый и с детьми, я продолжал курить. Один врач, который видел мои легкие на экране, испуганный сказал мне, что через два или три года я не смогу дышать. Ужаснувшись, я пришел к крайности — решил пребывать в полном спокойствии долгие часы, больше ничего не делая, потому что мне не удавалось читать или слушать музыку, или разговаривать с друзьями или с врагами, не куря. В какой-то из вечеров, во время случайного ужина в Барселоне один мой друг-психиатр объяснил остальным, что это, возможно, самая сложная для лечения зависимость. Я решился спросить у него, какова же основная причина, и его ответ был страшно прост:

— Потому что бросить курить было бы для тебя как убить любимое существо.

Это было откровение. Я никогда не знал почему, не хотел знать это, но вдавил в пепельницу сигарету, которую только что зажег, и больше не выкурил ни одной, без волнений и без мучений, за всю мою жизнь.

Другая моя зависимость была не менее стойкой. Однажды днем пришла одна из служанок из соседнего дома и, поговорив со всеми, вошла в галерею и с большим уважением попросила у меня разрешения поговорить со мной. Я не прервал чтения, пока она меня не спросила:

— Вы помните Матильду?

Я не помнил, кто это был, но она мне не поверила.

— Не валяйте дурака, сеньор Габито, — сказала она мне, выделяя по слогам: — Нигро-манта.

Разумеется! Нигроманта была теперь свободной женщиной с сыном от умершего полицейского и жила одна со своей матерью и другими членами семьи в том же доме, но с изолированной спальней с собственным выходом к стене кладбища. Я снова сходил повидать ее, новая встреча продлилось более месяца. Каждый раз она задерживала мое возвращение в Картахену и хотела оставить меня в Сукре навсегда. До одного раннего утра, в которое меня в ее доме застала врасплох гроза с громом и молнией, как в ночь русской рулетки. Я пытался спрятаться от грозы под навесом, но вдруг больше не смог и бросился на улицу прямо в середину по колено в воде. Мне повезло, что мать была одна на кухне и отвела меня в спальню по тропинкам сада, чтобы не узнал отец. Она помогла мне снять промокшую рубашку, которую я отвел на расстояние руки с помощью большого и указательного пальцев и бросил в угол с отвращением.

— Ты был со шлюхой, — ошарашила меня мать.

— Как ты все знаешь!

— Потому что тот же запах, что и в прошлый раз, — сказала она невозмутимо. — Хорошо еще, что муж умер.

Меня удивило подобное отсутствие жалости впервые в ее жизни. Она должна была заметить это. А я говорил, не думая…

— Это была единственная смерть, известие о которой меня порадовало.

Я спросил ее растерянно:

— Но как ты узнала, кто она!

— Ах, сынок, — вздохнула она, — Бог мне подсказывает все, что связано с моими детьми.

Затем она помогла мне снять промокшие брюки и бросила в угол с остатками одежды. «Все вы становитесь похожими на отца», — сказала вдруг она с глубоким вздохом, пока вытирала мне спину полотенцем из кудели. И закончила с чувством: — Бог хочет, чтобы вы все были такими же хорошими супругами, как он.

Драматизм заботы моей матери должен был не допустить повторную пневмонию. Но была и другая причина: мать намеренно вносила разлад в мое сознание, чтобы помешать мне вернуться в страстную постель, постель громов и молний Нигроманты. С тех пор я ее не видел никогда.

Я вернулся в Картахену восстановленный и веселый, с новостью о том, что я в процессе написания «Дома», и говорил о нем, как будто это был уже свершившийся факт, хотя я едва находился на начальной главе.

Сабала и Эктор приняли меня как блудного сына. В университете мои добрые учителя смирились с тем, что им придется принимать меня таким как есть. В то же время я продолжал писать случайные заметки, их мне оплачивали сдельно в «Эль Универсаль». Моя карьера автора рассказов продолжилась тем немногим, что я смог написать, чтобы доставить удовольствие маэстро Сабалу: «Диалог с зеркалом» и «Огорчение для троих сомнамбул», напечатанных в «Эль Эспектадор». Несмотря на то что в обоих отмечалось ослабление риторики предыдущих четырех рассказов, но все равно мне не удалось избавиться от нее окончательно.

Теперь Картахена заразилась политическим напряжением остальной страны, и это нужно было рассматривать как предзнаменование того, что скоро произойдет что-то серьезное. В конце года либералы заявили об отказе принимать участие в выборах целиком и полностью из-за дикости политических гонений, но не отказались от своих подпольных планов низвергнуть правительство. Насилие усилилось в деревнях, и люди сбегали в города. Но цензура обязывала прессу писать ложь. Однако было обнародовано, что загнанные либералы вооружили партизанские отряды в разных уголках страны. На восточные Льяносы — безмерный океан зеленых пастбищ, который покрывает больше четверти территории государства, — вернулись легендарные партизаны. Их генерал-майор Гуадалупе Сальседо был уже как мифическая фигура даже для армии, и его фотографии распространялись тайно и копировались сотнями, и ими зажигали свечи в алтарях.

Члены семьи де ла Эсприэлья, по-видимому, знали больше, чем говорили, и внутри крепостной стены говорили со всей естественностью о неизбежном государственном перевороте против режима консерваторов. Я не знал подробности, но маэстро Сабала меня предостерег, чтобы в тот момент, когда на улицах отмечается какое-то волнение, я немедленно шел в редакцию. Напряжение достигло осязаемости, когда я вошел в кафе-мороженое «Американа» на встречу, назначенную на три часа дня. Я сел почитать за столик, стоящий отдаленно, пока кто-то входил, и один из моих старинных приятелей, с которым мы никогда не говорили о политике, сказал мне, проходя и не глядя на меня:

— Уходи в газету, скоро начнутся неприятности.

Я сделал наоборот: мне захотелось узнать, что будет в центре города, вместо того чтобы запереться в редакции. Через несколько минут за мой стол сел служащий печати Управления министерства, которого я хорошо знал, и не подумал, что ему поручат нейтрализовать меня. Я поговорил с ним полчаса в самом чистом состоянии невинности, и когда он встал, чтобы уйти, я обнаружил, что огромный зал кафе был незаметно для меня очищен. Он уловил мой взгляд и проверил время: один час и десять минут.

— Не беспокойся, — сказал он со сдержанным облегчением. — Ничего не случилось.

Действительно, наиболее значимая группа руководителей-либералов, доведенных до отчаяния официальным террором, пришла к соглашению с военными демократами самого высокого ранга, чтобы положить конец массовым убийствам по всей стране из-за режима консерваторов, настроенного оставаться у власти любой ценой. Большинство из них участвовало в действиях 9 апреля, направленных на достижение мира посредством согласия, которое приняли с президентом Оспиной Пересом, и всего через двадцать месяцев, слишком поздно, осознали, что стали жертвами колоссального надувательства. Операция того дня была разрешена президентом руководства либералов в лице Карлоса Льераса Рестрепо через Плинио Мендосу Нейра, у которого были прекрасные связи внутри вооруженных сил, с тех пор как он был министром обороны при либеральном правительстве.

Акция, организованная Мендосой Нейра с тайным участием выдающихся однопартийцев по всей стране, должна была начаться на рассвете того дня бомбардировкой президентского дворца самолетами воздушных сил. Движение было подкреплено морскими базами Картахены и города Апиай, а также большинством военных гарнизонов страны и профсоюзными организациями, готовыми взять власть гражданского управления национального согласия.

Только после провала стало известно, что двумя днями раньше назначенной даты операции бывший президент Эдуардо Сантос собрал в своем доме в Боготе высокопоставленных чиновников-либералов и руководителей переворота для окончательного обсуждения проекта. В середине дискуссии кто-то задал традиционный вопрос:

— Будет ли кровопролитие?

Не было никого настолько простодушного или настолько циничного, чтобы сказать, что нет. Другие руководители объяснили, что были предприняты максимальные усилия, чтобы этого не произошло, но не существует волшебных рецептов противостоять непредвиденному. Напуганное размерами собственного заговора руководство либералов дало контрприказ. Многие вовлеченные в это, не получившие вовремя контрприказа, были арестованы или убиты при попытке выполнить приказ. Другие посоветовали Мендосе, чтобы он продолжал один, пока не возьмет власть, но он этого не сделал из-за доводов больше этических, чем политических. Не было ни времени, ни способов, чтобы предупредить всех вовлеченных. Он смог укрыться в посольстве Венесуэлы и прожить в Каракасе четыре года в изгнании, в спасении от военного совета, который приговорил его в его отсутствие к двадцати пяти годам тюрьмы за мятеж. Через пятьдесят два года у меня не дрожит рука, когда я пишу без его разрешения, что он раскаялся за оставшуюся часть своей жизни в изгнании в Каракасе. Ведь опустошительный окончательный результат консерватизма у власти — это не менее трехсот тысяч мертвых за двадцать лет…

В определенной степени и в моей жизни это тоже был критический момент. Двумя месяцами ранее я отказался идти на третий курс юридического факультета и положил конец моему обязательству с «Эль Универсаль», ведь я не видел будущего ни в одном, ни в другом. Поводом было освобождение времени для романа, который я едва начал, хотя в глубине души я знал, что это было ни правдой и ни ложью, а этот проект раскрылся мне вдруг как риторический акт, в котором было очень мало хорошего, что я сумел использовать от Фолкнера, и много плохого от моей неопытности.

Вскоре я понял, что параллельно рассказывать о том, как пишется произведение, не вдаваясь в суть, — это важнейшая часть замысла и искусства писать. Но это было тогда не случайностью, а просто мне нечего было предъявить, и я выдумал живой роман, чтобы позабавить слушателей и обмануть себя самого.

Это осознание заставило меня продумать досконально все от начала до конца. Роман не имел еще и сорока страниц, написанных урывками, и тем не менее уже был упомянут в журналах и газетах, и мной в том числе, и даже были опубликованы некоторые критические авансы читателей с богатой фантазией.

По существу, причина такой привычки, рассказывать ненаписанное, должна была заслужить сострадание, страх писать может быть таким же невыносимым, как страх не писать. В моем случае, кроме того, я пребываю в убеждении, что рассказывать правдивую историю — к неудаче. Меня утешает тем не менее, что иногда устная история может быть лучше, чем письменная, и, не зная этого, мы изобретаем новый жанр, которого уже недостает литературе: выдумка выдумки.

Правда из правд, что я не знал, как мне жить дальше. Благодаря моему выздоровлению в Сукре я осознал, что у меня в жизни нет верного направления и никаких новых доводов, чтобы убедить родителей, что с ними ничего не случится, если они мне позволят принимать решения самому. Поэтому я сбежал в Барранкилью с двумястами песо, которые мне дала мама до того, как я вернулся в Картахену, незаметно спрятанными в доме.

15 декабря 1949 года я вошел в книжный магазин «Мундо» в пять часов дня, чтобы подождать друзей, которых я не видел с майской ночи, когда уехал с незабываемым сеньором Раззоре. У меня с собой была только пляжная сумка со сменой белья, несколько книг и кожаная папка с черновиками. Через несколько минут после меня один за другим пришли и все друзья. Это была шумная встреча, не хватало только Альваро Сепеды, который оставался в Нью-Йорке. Когда все собрались, мы пошли за аперитивами. Их уже не было в кафе «Коломбия» рядом с книжным магазином, а в одном из самых близко расположенных на противоположной стороне улицы кафе «Джэпи» они были.

Не было никакого направления пути ни в эту ночь, ни в жизни. Странно, что я никогда не думал, что этот путь мог бы обнаружиться в Барранкилье, я же ездил туда только поговорить о литературе или чтобы поблагодарить за пересылку книг мне в Сукре. Первого, путей в эту ночь, у нас было предостаточно, но ничего из второго, несмотря на многочисленные мои попытки, потому что в нашей группе существовал традиционный страх перед обычаем давать или принимать милости.

Назад Дальше