Дверь в чужую жизнь - Щербакова Галина 6 стр.


От преждевременных родов оно, мальчоночка-то мог не выжить, ты нервничала, вот отсюда и пятно».

Катя держала Павлика на руках и думала: «Я желала ему смерти». И тогда она принималась его целовать и плакать, а он не понимал ее вины и пугался.

Однажды она смотрела какую-то предновогоднюю передачу. Павлик собирал на полу машину, бабушка проверяла пироги в духовке. Мигал экран, шел рябью. Поначалу так было со всеми телепередачами из Москвы. Местные остряки называли его «елевидением». Чей-то голос, пробиваясь сквозь треск и музыку, говорил о своей дочери, которая еще не видела снега, потому что родилась в Африке. На несколько секунд изображение стало почти четким. И она разглядела мужчину в пушистой шапке, больших очках и шарфе, закрывавшем пол-лица. И сразу оператор повернул камеру и показал маленькую девочку - она совочком тыкала в сугроб и ни на что другое внимания не обращала. И еще стояли возле девочки длинные, стройные ноги в очень высоких сапогах, о существовании которых Северск еще и не подозревал. Телеоператор, видимо, тоже был потрясен сапогами, потому что так и застрял на них до следующих помех. Катя не узнала Колю, как не узнал никто в Северске. Просто она почувствовала, что это он, когда, поправляя шарф у шеи, он сказал еще одно слово: «Занзибар».

«Все без денег», - вспомнила Катя Тимошу и вообще все вспомнила, загорелось пятно на щеке, так что пришлось выйти в сени и приложить к нему льдинку из кадушки.

Через неделю она поехала в областной центр за медицинским оборудованием, бродила по городу, пока главный врач бегала с бумажками с этажа на этаж; наблюдала, как в самом центре, на площади, оформляли витрину, вытаскивали волоком манекенных красавиц в зимней одежке, а на их место ставили новых, в весенней. На одной из них были высокие-высокие, выше колен, сапоги, похожие на те, которые Катя недавно видела по телевизору. И тогда она пошла на почту и медленно написала телеграмму: «Сволочи, сволочи, сволочи».

Молоденькая телеграфистка долго смотрела в текст, а потом неуверенно спросила у Кати: «Можно ли посылать такое содержание?»

«Нужно», - твердо ответила Катя.

Девочка подумала еще немного и приняла телеграмму.

А через несколько дней на улице Катю ждал Тимоша. Она не сразу узнала его в большом тулупе, испугалась, когда он двинулся ей навстречу, но потом поняла, кто это, по круглым смеющимся глазам.

- Чего хулиганишь, коза? - сказал он.

Они сидели на лавочке, и Тимоша своим ласковым голосом объяснял Кате, как она не права.

- Ну, чего ты хочешь? Чего? - допытывался он. - Вырази!

Выразить она не могла. И той своей телеграммы уже стыдилась. Но, как это ни странно, именно теперь - после стыда за телеграмму, после разных слов, произносимых Тимошей, - возвращались к ней спокойствие и уверенность освобожденного и оправданного человека. Будто телеграммным криком вышли из нее и боль, и ад, и грязь, а Тимоша своим приездом подтвердил: да, все вышло.

- Ты хоть чаем меня напоишь? - спросил он.

- Нет, - ответила она.

- Понял, - сказал Тимоша.

Так он и уехал, не подозревая ни о существовании Павлика, ни о том, что Катя выздоровела и он ей в этом помог. Уехал, как растворился в зиме и снеге, а у Кати с той поры пятно начало исчезать. Стало оно бледнеть, и краснело, только когда случалось что-то из ряда вон… Та семья и тот дом перестали сниться, а мысли о них были… жалеющие.

«Эх вы! - думала она. - Эх вы! Пугаетесь… как обыкновенные… Да если бы я хотела…»

Она уже понимала, что могла при желании принести им всем зло, разрушить их хорошо пригнанный, сформированный мир, могла снять, содрать с лица Коли эту нечеловеческую лучистость… Все могла бы… И все не могла. Приезд Тимоши показал, что вся беда-обида в ней кончилась и ей теперь их лишь жалко: они там живут и боятся, вдруг она явится, свалится, как во сне, на голову.

Как телеграмма.

- Ничего мне от них не надо, - сказала она Тимоше. - Мне и то, что дали, - кость в горле.

- Не, не, не, - запротестовал он. - Таких мыслей не держи.

- Держатся, - усмехнулась Катя.

- Ну и глупо! Возмещение морального ущерба… Ты хоть чаем меня напоишь?…

- Нет, - ответила она.

Так Катя выздоровела. А вскоре и замуж вышла. Вышла за учителя истории, по которому в первый год его работы в Северске сохли все тамошние невесты. Во второй год его пребывания все невесты уже только удивлялись, на третий ненавидели историка лютой женской ненавистью. Желчный, ядовитый историк речь пересыпал колючей иронией, на невест не то что не смотрел, а смотрел и смеялся, и это, как ни анализируй, доблестью не назовешь. Весь он был в истории Северска, которую чтил и которую изучал, начиная с декабристов. Оттого и приехал сюда из Ленинграда и уезжать будто не собирался, потому что считал: истории тут не на одну человеческую жизнь.

Катя перешла тогда работать медицинской сестрой в школу, все про историка знала и держалась с ним холодно и отстраненно. Не было в таком поведении никакой задуманной игры, как у других невест, было оно для Кати единственно приемлемым, потому ирония его, колючая и недобрая, ее не задевала и не беспокоила. Язвит? Ну и пусть. У каждого свой способ существования.

Потом оказалось, как часто бывает, что с этого ее равнодушия и отстраненности все и началось. Историку было легко с Катей, поскольку она не предлагала ему игру в «жениха и невесту», а все женщины и девушки до того, если уж не сразу, то на другой день предлагали игру именно эту. Некоторые даже без расчета, инстинктивно. Катя на их фоне выглядела совсем другой. Кто-то рассказал историку все, что с ней случилось, он удивился: такая молодая, а уже столько всего. Удивился ее достоинству и сдержанности, тому, что доит она сама корову, в то время когда молоко купить можно в магазине, и одевается просто, а Северск уже вовсю постигал европейскую моду. Все это стало для историка тайной - а он был любитель тайн, - он начал разговаривать с ней без желчи и иронии, и это оказалось нетрудно, потому что ирония у него, как выяснилось, заемная, для экипировки. И он удивился тому, что Катя, простая и естественная во всех разговорах, не лгала, чтобы произвести впечатление более умной и начитанной, и в своей естественности была прозорлива. Это она ему сказала: весь подвиг декабристских жен только в том и состоит, что они разделили плохую судьбу своих мужей. Разделили беду: мол, женская сущность - делить плохое. Ни до чего им не было дела - ни до мировоззрений, ни до царя, ни до крепостничества. Разделить плохое - и все, а это важнее всего на свете.

- Знаете, - сказала она историку, - мужчины за женщинами не поехали бы…

Он тогда засмеялся и заметил, что они бы, мужчины, просто довели до конца дело и изменили бы саму историю.

- И я о том. Им история, - продолжала Катя. - Разделить же беду могут только женщины.

Он стал рассматривать - из любопытства - материал с Катиной точки зрения. И оказалось: ничего не пропало, а что-то даже высветилось. Разделить беду… В конце концов, иногда лишь это - разделить - и нужно.

Три раза он делал ей предложение. Три раза. После третьего она рассказала ему все: про чемоданы, сберкнижку, Тимошу, телеграмму, сапоги… Вечером он пришел к ней с рюкзаком и тремя толстыми, набитыми рукописями портфелями.

- Знаешь, - сказал он Павлику, - я вдруг понял, что вполне могу быть твоим папой. Ты посмотри на меня внимательно…

- Я еще не знаю, - ответил Павлик. - А вы умеете делать порох, как китайцы?

- Я научусь, - пообещал историк.

- Мне надо сегодня, - заявил Павлик.

Скоро родилась Машка. Бабушка стала совсем старенькая, но дом вела хорошо и объясняла это тем, что силы ей дает сама хорошая жизнь. В понятие «хорошая жизнь» вошла и неожиданно возникшая Катина мать.

Назад Дальше