Аустерлиц - Винфрид Зебальд 17 стр.


Как-то раз, не помню уже в связи с чем, вспоминала Вера, сказал Аустерлиц, Максимилиан рассказал, как он однажды, ранней весною 1933 года, возвращаясь после профсоюзного собрания в Теплице, проехал чуть дальше, до Рудных гор, и там, сидя в саду местного постоялого двора, повстречался с несколькими отдыхающими, которые вернулись из приграничной немецкой деревушки, где они накупили всякой всячины, в том числе новый сорт карамелек, у которых на малиновой поверхности красовался такой же малиновый оттиск свастики, каковая в прямом смысле таяла во рту. При виде этого нацистского кондитерского изделия, сказал Максимилиан, ему стало ясно, что немцы занялись переустройством собственной промышленности, начиная от тяжелой индустрии и кончая производством таких вот пошлостей, причем не потому, что кто-то навязал им это сверху, а потому, что каждый из них, на своем месте, испытывал восторг и упоение от национального возвышения. Вера рассказала еще, сказал Аустерлиц, что Максимилиан в тридцатые годы, чтобы лучше представлять себе общую обстановку, частенько ездил в Австрию и Германию и однажды, вернувшись из Нюрнберга, описал невероятный прием, который был оказан фюреру, прибывшему сюда в связи с открытием партийного съезда. За много часов до его появления все жители Нюрнберга и толпы приезжих, не только из близлежащей Франконии и Баварии, но и других, более отдаленных земель: Гольштейна, Померании, Силезии и Шварцвальда, заполонили улицы и теперь стояли, тесно прижавшись друг к другу, в радостном ожидании, растянувшись по всему оглашенному заранее пути следования вождя, пока наконец волны ликования не возвестили приближение кавалькады тяжелых "мерседесов", которые медленно вплыли в узкий переулок, рассекая море обращенных к ним сияющих лиц и выпростанных жадных рук. Максимилиан рассказывал, сказала Вера, что в этой толпе, слившейся в единое целое и превратившейся в живое существо, которое по временам сотрясали странные судороги, он чувствовал себя инородным телом, которое еще немного, и будет раздавлено или исторгнуто. Со своего места возле церкви Святого Лоренца ему было видно, как кавалькада медленно прокладывает себе дорогу к старому городу, напоминавшему, со всеми этими островерхими домами и распахнутыми окнами, на которых гроздьями висели люди, безнадежно переполненное гетто, куда вот-вот должен прибыть долгожданный спаситель и избавитель. В подтверждение этому, сказала Вера, Максимилиан впоследствии неоднократно приводил в пример тот самый документальный фильм о съезде рейхспартии, который он видел в одном из мюнхенских кинотеатров и который укрепил его подозрения, что немцы, не переварив причиненного им унижения, вознеслись теперь в своем представлении, вообразив себя особым народом, призванным спасти весь мир. И не потому, что здесь были показаны все эти замершие в благоговейном почтении зрители, ставшие свидетелями того, как самолет фюрера опускается из заоблачных высей на землю; и не потому, что им была явлена их общая трагическая история в церемонии оказания почестей павшим, когда Гитлер, и Гесс, и Гиммлер, как описывал нам Максимилиан, под звуки траурного марша, переворачивающего сердца всей нации, торжественно шагали сквозь плотную массу отрядов, составленных из неподвижных немецких тел и выстроенных властью нового государства в две идеально ровные линии; и не потому, что там были показаны воины, готовые пойти на смерть за родное отечество, и бесконечный лес таинственно колышущихся знамен, уходящих при свете факелов в ночь, нет, не только потому, - так, вспоминала Вера, говорил Максимилиан, - а потому, что там был еще показан открывающийся с высоты птичьего полета в предрассветной дымке вид на целый город белых палаток, из которых при первых проблесках света начали выходить немцы, поодиночке, парами и небольшими группами, которые затем молча вливались в колонну, становившуюся все плотнее и плотнее, и дружно двигались в одном направлении, будто подчиняясь какому-то зову свыше, окрыленные надеждой, что после стольких лет, проведенных в пустыне, они сумеют наконец достичь обетованной земли. После этого мюнхенского кинопотрясения, которое испытал Максимилиан, прошло всего лишь несколько месяцев, как радио донесло громовые раскаты, прогремевшие над венской Площадью Героев, куда стеклись сотни тысяч австрийцев, зашедшихся в протяжном многочасовом оглушительном реве, который накрыл нас волной, сказала Вера. Этот коллективный пароксизм венской толпы, сказала она, стал, по мнению Максимилиана, решающим поворотным моментом. В ушах еще стоял гул того крика, а в Праге, уже на исходе лета, появились первые беженцы из так называемой Остмарки, согнанные со своих мест и ограбленные соотечественниками до последнего шиллинга: движимые надеждой, весьма иллюзорной, как им наверняка самим было ясно, они стекались сюда и, думая, что сумеют хоть как-то продержаться тут, на чужбине, ходили по домам, превратившись в уличных торговцев, предлагали шпильки, заколки, карандаши, галстуки и прочие галантерейные товары, как некогда бродили с коробами за плечами их предки по Галиции, Венгрии и Тиролю. Я хорошо помню, сказала Вера, сказал Аустерлиц, одного такого торговца, некоего Сали Блейберга, который все эти тяжелые межвоенные годы содержал автослесарную мастерскую и гараж в Леопольдштадте, неподалеку от Пратер-штерн, и который, когда Агата пригласила его к нам на чашку кофе, рассказал душераздирающие истории о низости и подлости венцев: о том, какими средствами его принудили переписать мастерскую на имя господина Хазельбергера, каким образом его обвели вокруг пальца и лишили даже тех смехотворных денег, которые причитались ему от продажи, о том, как у него отобрали все банковские сбережения и ценные бумаги и конфисковали всю обстановку, равно как и его "стейр", и как в довершение всех бед ему, Сали Блейбергу, и его домочадцам пришлось выслушивать, сидя на чемоданах в вестибюле собственного дома, долгие переговоры между подвыпившим домоправителем и молодой парой, судя по всему, молодоженов, которые пришли посмотреть освободившуюся квартиру. Несмотря на то что этот рассказ несчастного Блейберга, который в бессильном отчаянии все теребил в руках свой носовой платок, превосходил все наихудшие опасения, притом что после Мюнхенского соглашения положение и без того уже было достаточно безнадежным, сказала Вера, - несмотря на это, Максимилиан всю зиму провел в Праге, может быть, потому, что у него были какие-то особые важные партийные дела, а может быть, и потому, что он, пока это было хоть как-то возможно, не хотел расставаться с верой в торжество права. Агата же со своей стороны была не готова, несмотря на все уговоры Максимилиана, уехать, не дожидаясь его, в Париж, вот так и получилось, что твои отец, положение которого было крайне опасно, сказала Вера, сказал Аустерлиц, только вечером четырнадцатого марта, когда уже было почти что поздно, улетел из Ружине в Париж один. Я помню, что в тот день, когда он прощался с нами, сказала Вера, на нем был чудесный двубортный костюм сливового цвета и черная широкополая фетровая шляпа с зеленой лентой. На следующее утро, не успело рассвести, немцы действительно вошли в Прагу, словно материализовались из разгулявшейся тогда метели, а когда они миновали мост и тяжелые танки загрохотали по Народни, весь город погрузился в глубокое молчание. С этого часа люди ходили как потерянные, двигались медленнее, чем обычно, словно во сне, и будто не знали, куда им теперь себя деть. Особенно обескуражил нас всех, сказала Вера, сказал Аустерлиц, стремительно произведенный переход на правостороннее движение. Сколько раз, бывало, рассказывала Вера, у меня сердце останавливалось при виде мчащейся по правой стороне машины, которая, как мне казалось, ехала совсем не туда, и от одного от этого в голове появлялась неотступная мысль, будто мы теперь живем в перевернутом мире. Правда, продолжала Вера, Агате было гораздо труднее при новом режиме, чем мне. С тех пор как немцы издали свои предписания, касавшиеся еврейской части населения, она могла делать покупки и прочие дела только в определенные часы, она не имела права ездить на такси, а в электричке ей полагалось садиться только в последний вагон, ей не разрешаюсь ходить в кафе, в кино, посещать концерты или иные общественные собрания. Сама же она теперь тоже не могла выступать на сцене, и доступ к берегам Молдавы, к садам и паркам, которые она так любила, был ей также закрыт. Никуда, где есть зелень, мне теперь нельзя, сказала она как-то раз и добавила, что только сейчас оценила по-настоящему, как это чудесно - стоять беззаботно на палубе какого-нибудь парохода, который идет по реке. Из-за этого списка ограничений, который день ото дня становился все длиннее, - я как сейчас слышу голос Веры, которая говорит, что вскоре уже запрещалось ходить по тенистой стороне улицы, посещать прачечные и химчистки, пользоваться общественным телефоном, - от всего от этого Агата впала уже в крайнюю степень отчаяния. Я вижу, как она вот тут, сказала Вера, ходит но комнате и, стуча себя ладошкой с растопыренными пальцами по лбу, повторяет по слогам: "Я-э-то-го-не-по-ни-маю! Я-э-то-го-не-по-ни-ма-ю! И-ни-ког-да-не-нойму!" И тем не менее она при всякой возможности отправлялась в город, ходила по инстанциям, с кем-то там встречалась, разговаривала, договаривалась, часами стояла на единственном доступном для сорока тысяч пражских евреев почтамте, чтобы отправить телеграмму, наводила справки, устанавливала связи, откладывала деньги, добывала подтверждения и гарантии, а когда возвращалась домой, ломала себе голову, как быть дальше.

Но чем больше она прилагала усилий, чем дольше она всем этим занималась, тем призрачней становилась надежда, что она когда-нибудь получит разрешение на выезд, так что, в конце концов, летом, когда пошли разговоры о предстоящей войне и неизбежном, связанном с ней ужесточении порядков, она приняла решение хотя бы меня, так сказала мне Вера, отправить в Англию, после того как ей удалось через посредство кого-то из ее театральных друзей вписать мое имя в список детей, отправлявшихся еще в те месяцы из Праги в Лондон специальными, так называемыми детскими поездами. Вера вспоминала, сказал Аустерлиц, что радостное возбуждение, в котором пребывала Агата в связи с первой удачей, которой увенчались ее хлопоты, сменялось у нее беспокойством и тревогой, когда она только представляла себе, каково будет мне, такому маленькому мальчику, которому тогда еще не было и пяти лет и который рос, ни в чем горя не зная, - каково же мне будет ехать так долго одному на поезде, а потом еще жить среди чужих людей в чужой стране. С другой стороны, рассказывала Вера, Агата говорила, что теперь, когда сделан первый шаг, быть может, и для нее в ближайшем найдется какой-нибудь выход и вы сможете тогда жить все вместе в Париже. Вот так она и разрывалась между розовыми надеждами и страхом совершить непоправимую, непростительную ошибку, и кто знает, сказала мне Вера, может быть, она оставила бы тебя при себе, если бы до твоего отъезда из Праги оставалось чуть больше дней. Сам момент прощания на вокзале Вильсона сохранился у меня в воспоминаниях неясной, словно бы стершейся картинкой, сказала Вера и, помолчав, добавила, что все мои вещички были уложены в кожаный чемоданчик, а в рюкзаке было немного еды - un petit sac а dos avec quelques vitatiques - так, сказал Аустерлиц, звучали слова, сказанные тогда Верой и вобравшие в себя, как я сейчас думаю, всю мою последующую жизнь. Вера вспомнила также двенадцатилетнюю девочку с гармошкой, которой они доверили меня, и купленную в последнюю минуту книжонку с Чаплином, и белые платки, которыми, рассекая воздух с таким же звуком, с каким взлетает стая голубей, провожавшие родители махали своими детям, и странное ощущение, которое было у нее, будто поезд, который сначала бесконечно медленно придвигался к платформе, теперь, едва выехав из-под застекленного навеса, тут же, отойдя лишь на полсостава, провалился сквозь землю. Агату с того дня словно подменили. Все ее веселость и уравновешенность, которые она сохраняла, несмотря на трудности, теперь исчезли, уступив место тяжелой тоске, с которой она, судя по всему, ничего не могла поделать. Еще одну попытку откупиться она, кажется, все-таки предприняла, сказала Вера, но после этого почти перестала выходить из дому, сидела без движения в синем бархатном капоте в самом темном углу гостиной или лежала на софе, закрыв лицо руками. Теперь она просто ждала, пока произойдет то, что должно произойти, но более всего, конечно, ждала почты - из Англии или из Парижа. У нее было несколько адресов Максимилиана, один - отеля "Одеон", второй - небольшой квартирки неподалеку от станции метро "Гласьер" и третий, сказала Вера, в каком-то еще районе, названия которого она уже сейчас не помнит, но переписка прервалась, и Агата терзала себя мыслью, что в самый ответственный момент перепутала все адреса и тем самым стала виноватой в том, что связь нарушилась, хотя она не исключала, что письма от Максимилиана, адресованные ей, перехватывались и оседали в руках местной службы безопасности. И действительно, почтовый ящик до самой зимы 1941 года, пока Агата жила на Шпоркова, всегда пустовал, так что казалось, как она однажды выразилась, сказав странную фразу, будто из всех наших посланий именно те, что заключают в себе наши последние надежды, отправляются по ошибочному адресу или поглощаются злыми духами, которые летают над нами, заполняя собою весь воздух. Насколько точно эта фраза Агаты выражала тот невидимый ужас, который тяжким гнетом придавил тогда всю Прагу, я осознала только позже, сказала Вера, когда узнала об истинном размахе извращения права при немцах и тех актах насилия, которые они осуществляли ежедневно в подвале дворца Печека, в тюрьме Панкрац или в Кобылиси, где производились казни. За какую-нибудь мелкую провинность, ничтожное нарушение существующего порядка человеку давали девяносто секунд на то, чтобы оправдаться перед судьей, который тут же выносил смертный приговор, приводившийся немедленно в исполнение в прилегавшем к залу суда специальном помещении, где на потолке были проложены рельсы, использовавшиеся для того, чтобы удобнее было перемещать подвешенные на крючках безжизненные тела, если их нужно немного сдвинуть вправо или влево. Счет за эту блиц-процедуру посылался затем родственникам повешенного или гильотинированного с пометой, что его оплата может быть произведена в рассрочку. И хотя в то время немногое из этого просачивалось наружу, страх перед немцами расползался по городу, словно разъедающие воздух миазмы. Агата утверждала, что этот страх просачивается даже сквозь закрытые двери, окна и проникает в легкие. Когда я вспоминаю те два года, которые прошли с так называемого начала войны, сказала Вера, то они представляются мне стремительным водоворотом, затягивающим куда-то вниз. Из радио неслись потоки до странного резких, гортанных звуков, из которых складывались сообщения о непрекращающихся успехах вермахта, каковой в самое ближайшее время завладеет уже всем европейским континентом, и головокружительных победах, открывающих немцам, с логической неизбежностью, как это подавалось, путь к мировому господству и созданию империи, в которой им всем, в силу их принадлежности к этому избранному народу, открывались самые блестящие перспективы. Мне думается, сказала Вера, сказал Аустерлиц, что даже последние сомневающиеся среди немцев впали в эти годы непрерывных побед в состояние эйфории, какая бывает у покорителей вершин, в то время как нам, покоренным и придавленным, живущим, так сказать, ниже уровня моря, оставалось только смотреть, как все хозяйство нашей страны переходит постепенно в руки СС и одно предприятие за другим передается немецким управляющим во внешнее правление. Они секвестировали даже суконно-войлочную фабрику в Штернберге, сделав ее арийской. Тех средств, которые оставались у Агаты, хватало только на самое необходимое. Ее банковские вклады были заблокированы после того, как ей пришлось заполнить финансовую декларацию на восьми страницах с сотней каких-то рубрик и пунктов. Ей было строжайшим образом запрещено продавать какие бы то ни было ценности, картины или антиквариат, и я помню, сказала Вера, как она однажды показала мне то место в одном из этих распоряжений оккупационной власти, где говорилось о том, что в случае неисполнения данного предписания все нарушители, и означенный еврей, и покупатель, будут подвергнуты строжайшему наказанию. "Означенный еврей! - воскликнула тогда Агата, а потом добавила: - Как они пишут, эти люди! Глаза б мои не смотрели!" Это было, кажется, поздней осенью 1941 года, сказала Вера, когда Агата должна была сдать в специальный пункт приема радио, граммофон, все свои любимые пластинки, театральный бинокль, музыкальные инструменты, украшения, меха и весь гардероб, оставшийся от Максимилиана. Из-за какой-то совершенной ею тогда оплошности Агату отправили в лютый мороз - зима в тот год, сказана Вера, наступила очень рано - расчищать снег на аэродроме в Ружине, а под утро, около трех часов, посреди наитишайшей ночи, к ней явились уже давно ожидаемые ею вестники из отдела культуры и сообщили, что ее высылают из города и что на сборы отводится срок до шести дней. Эти вестники, так рассказывала Вера, сказал Аустерлиц, были все до странного похожи друг на друга: с одинаковыми, какими-то неясными, мерцающими лицами и в одинаковых куртках со множеством складок, карманов, пуговиц и ремнем, казавшихся, при всей загадочности их назначения, особо практичными. Тихим голосом они какое-то время что-то втолковывали Агате, а затем вручили ей целую охапку каких-то бумаг, в которых, как выяснилось чуть позже, содержалось точное, подробнейшее описание того, куда означенной персоне следует прибыть, какую одежду взять с собой - юбку, плащ, теплый головной убор, плотные защитные наушники, варежки, ночную рубашку, нижнее белье и прочее, какие мелочи рекомендуется собрать в дорогу - шитейное, вазилин, спиртовку и свечи, а также сообщаюсь, что общий вес основного багажа не должен превышать пятидесяти килограммов, и давался перечень того, что может входить в состав ручной клади и съестных припасов, далее следовала инструкция, каким образом должен быть помечен чемодан, на котором надлежало указать имя, пункт назначения и присвоенный номер; затем шли разъяснения по поводу прилагавшихся анкет, каковые необходимо было заполнить полностью, без пропусков, и подписать, а также говорилось о том, что не разрешается брать с собой диванные подушки, равно как и прочие предметы обстановки, запрещается изготавливать крупногабаритные тюки из пледов, зимних пальто и каких бы то ни было иных тканей, возбраняется иметь при себе зажигалки, курить на сборных пунктах и далее на всем пути следования, - завершалось все требованием неукоснительно соблюдать любые распоряжения государственных органов. Агата была не в состоянии придерживаться этих указаний, написанных, как я сама могла в этом убедиться, сказала Вера, чудовищным суконным языком, от которого буквально тошнило; она просто покидала в сумку без разбору первые попавшиеся предметы, как будто собиралась на какой-нибудь пикник, так что мне пришлось, как это было ни тяжко, как ни противно было чувствовать себя соучастницей, взяться самой паковать ее вещи, в то время как она стояла, отвернувшись, у окна и смотрела на безлюдный переулок.

Назад Дальше