— Что же делать?
— Дружить со мной, верить в меня.
— Я вам готов даже взятки давать, Ной Маркович.
— Я беру взятки только старыми почтовыми марками, а вы слишком суетливый человек, чтобы заниматься филателией. Поэтому я бескорыстно подскажу вам, что делать.
— Внимаю пророку научного сыска и филателии.
— Поезжайте завтра с утра в Исследовательский центр психоневрологии. Там есть большая лаборатория, которая работает над такими соединениями. Они вам дадут более квалифицированную консультацию, да и в разговоре с ними вы сможете точнее сориентироваться в этом вопросе…
В прихожей раздался звонок, хлопнула дверь, и две молодые здоровые глотки дружно заорали:
— Мамуленька, дорогая, мы с голоду подыхаем!..
По‑видимому, явились троглодиты…
… Ослепительно белым солнцем залита вся Феррара, и только здесь, под тяжелым монастырским сводом университета, тенистая прохлада, и сквозь забранное в цветные стекла окно прорываются яркие квадраты света. На стуле с высокой спинкой тихо сидит ученый монах Мазарди, словно пребывая в дремоте, весь располосованный разноцветными пятнами крашееных солнечных лучей. На груди застыло тяжелое ярко‑алое пятно, на живот сползло лимонное, на рукавах приплясывают мазки зеленые и пронзительно голубые. А лицо монаха залито фиолетово‑синим туманом, и от этого смотреть на него страшновато. Мне жарко в суконном кафтане, щекотная струйка пота ползет между лопаток, но, не зная наверняка, спит ли он, я не шевелюсь. И он действительно не спит. Приподнял голову — лицо мгновенно окрасилось в багровый цвет — и сказал негромко:
— Ты дворянин, ты молод и здоров. Почему бы тебе не заняться дворянским делом: поступить в армию, разбогатеть и обойти походами мир?
— Мой батюшка, благородный Вильгельм Гогенгейм, повторял мне неустанно, что убивать людей — грех, убивать за деньги — двойной грех, а быть убитым за нищие солдатские талеры — двойной грех и тройная глупость. Да и по своему разумению я не хотел бы умереть рано: у меня полно всяких планов.
Монах покачал головой, и по его миноритской тонзуре прыгнул желтый лучик:
— Мы не можем судить, рано умер человек или своевременно, ибо только господь определяет нам пределы жизни, и не властны мы укорачивать ее или удлинять…
— Истинно верую в слова ваши, монсеньор. Я бы только не хотел вмешиваться в божий промысел: мне кажется, что господь направляет меня исцелять людей, а не убивать их.
Мазарди опустил тяжелые, набрякшие веки, мягко, ласково сказал:
— Укороти свой глупый дерзкий язык, наглый мальчишка. Переступив университетский порог, ты пять лет должен открывать рот только для того, чтобы повторять слово в слово то, что тебе будут говорить учителя. Тебе ничего не должно казаться, тебя никто ни о чем не спрашивает, ты ни о чем не думаешь, ни о чем не споришь, никогда не возражаешь — только уши твои широко открыты для благостного потока знаний, который оросит пустыню твоего неведения.
Запрыгали на его сутане цветные пятна, и был похож в этот миг Мазарди не на каноника, а на арлекина. Протянул для благословения руку, и я преклонил перед ним колени. Почти шепотом, еле слышно монах сказал:
— Я предупредил: ты избрал негожее для дворянина ремесло лекаря, ибо профессия эта трудна, непочтенна и бедна. Ты хорошо подумал?
— Монсеньор, я не боюсь труда, поскольку я не из тонкой материи — на моей земле люди выходят не из шелкопрядильни. Почет своей профессии человек должен создать сам неутомимым трудом и искусным исцелением страждущих. И бедность меня не страшит, потому что взращен я не на плодах смоковниц, не на меду и сдобных хлебах, но на сыре, молоке и ржаных лепешках.
— Ты бойко говоришь, юноша.
Посмотрим, сколь ты прилежен в изучении наук…
И я иду в класс.
Текут часы, дни, недели, семестры, годы, сменяются преподаватели, облетает листва на жасмине под окном, и снова надевает он свой белоснежный благоуханный наряд, и ничего не меняется, только двадцать здоровых балбесов, теряя сознание от однообразия и скуки, хором повторяют вслед за титором Эспадо:
— И заповедовал нам первый закон великий целитель Гиппократ: не повреди здоровью больного — природа сама знает, что является спасением…
Хрипло орем мы вослед:
— … сама знает, что является спасением…
— И открыл нам Гиппократ, что зависит здоровье и болезнь человеческие от ненарушимых гуморес — соков организма…
— … гуморес — соков организма, — вторим мы.
— Четыре главных сока организма — кровь, слизь, светлая желчь, черная желчь…
— … кровь, слизь, желтая желчь, черная желчь…
— И присуща крови влажная теплота, слизи — холодная влажность, светлой желчи — сухое тепло, а черной желчи — холодная сухость.
— … влажная теплота… холодная влажность… сухое тепло… холодная сухость…
— И если соки смешиваются в организме надлежаще — пребывает он в здоровье, а ненормальное смешение побуждает организм к болезни…
— … побуждает организм к болезни…
— И есть гуморальная основа человеческого организма — истина, и пребудет несокрушимой во веки веков…
Может быть, я и принял бы все это за истину если бы там не было всегда так душно. Но слезает с кафедры титор, и забирается туда лиценциат Брандт, рассерженный на весь мир горбун, и сипло начинает орать, потчуя нас палкой, если мы не проявляем достаточного усердия:
— Запомните, скоты безрогие, что не было, нет и не будет в мире господнем врача, равного мудростью своей римлянину Галену. Знайте, ослы, что воздвиг сей достойный муж на фундаменте Гиппократовых знаний великое здание медицины, неколебимо зиждящееся более полутора тысяч лет, и стоять оно будет вечно, ибо никто не смог проникнуть в таинство лечения так глубоко и верно, как Гален. Поймите раз и навсегда, поглотители кислого вина и тухлых бобов; то, что существует шестнадцать веков, уходит в вечность, оно несокрушимо и непогрешимо. Учтите, ласкатели пьяных потаскух, что в учении Галена всё — от альфы до омеги, каждая буква, каждый непонятный нам знак — святая истина, непогрешимая и неисчерпаемая в мудрости своей. Поняли, дурацкие морды, похотливые козлы, грязные чревоугодники?
— Поняли! — блажными голосами кричим мы, и я совсем тупею от этого унылого идиотизма.
А лиценциат Брандт, размахивая тростью, надрывается:
— Не вам, обжорам, распутникам и лентяям, а великому Галену отчеканил император Антоний золотую медаль с надписью: «Антоний, император римлян, — Галену, императору врачей». И как власть монаршая, богом освещенная, вечна, так пребудет вечно в умах учение Галена…
Флорентиец Коломбини бормочет с места:
— От империи Антония не оставил ни камня, ни памяти Алларих, вождь вестготов.
Брандт проворно, соскакивает с кафедры:
— Кто перебил учителя? Ты, Гогенгейм? Ты ведь всегда хочешь быть умнее всех…
— Господин лиценциат, мои уста замкнуты на замок безграничного почтения к вам. Когда вы вещаете, я вкушаю сладость и аромат вашей речи…
— Замолчи, идиот. Вы, швабы, все идиоты, картежники и поглотители пива. Значит, перебил меня ты, Франсуа Амбон.
— Я… я… я… — начинает вытягивать свою долгую песню заика Амбон.
— Замолчи, мне некогда выяснять, кто из вас дерзец.