— Взгляните, фрау Шмерц, на этого оборванца, на этого дорожного бродягу — он смеет учить меня, лиценциата медицины! Взгляните на него — разве этот босяк похож на врача?
Женщина затравленно переводит взгляд с него на меня, пытаясь сообразить что‑то. Я настойчиво говорю ей:
— Не смотрите на мой заплатанный дорожный кафтан, я известный доктор Теофраст Гогенгейм, и денег никаких за совет не возьму, мне просто хочется помочь вам в вашем горе. Сделайте, как я вам говорю, и если вы не допустите больше кровопусканий, то ваш муж еще может встать на ноги…
— Известный доктор Гогенгейм! — хохочет, брызгая слюной, Фурнике. — доктор с заплатами на заднице и оторванными подметками! Что же тебе больные не собрали на костюм, приличествующий твоему званию?
— Стыдись, неуч! — тихо говорю я Фурнике. — Вспомни, что ты стоишь у скорбного одра…
Но Фурнике кричит так, что не слышно всхлипов и бормотания больного:
— Выбирайте, фрау Шмерц! Не пристало мне терпеть унижения от бродяг и самозванцев! Если вам его шарлатанские выдумки больше по сердцу, то соблаговолите выплатить мне гонорар и велите запрягать! И не извольте более беспокоить меня!
Женщина решается. Повернув ко мне заплаканное лицо, она говорит еле слышно:
— Благодарю вас, сударь, за добрые слова и побуждения. Но я не могу ослушаться доктора Фурнике. Простите меня — я попрошу вас удалиться…
И пока я собираю в дорогу нехитрые пожитки, прячу в мешок тщательно завернутую рукопись, седлаю своего гнедого амбахского коня, на востоке занимается свет нового дня. Через отворенное оконце я слышу, что хрип и стенания больного стихли и плач острый, вдовий, сиротский взметнулся ввысь, навстречу утренним лучам, которых уже больше не доведется увидеть несчастному.
А я, перекрестившись и поправив короткий меч на поясе, скачу в сторону виднеющегося на равнине Франкфурта, где никто не знает и знать не хочет о смерти какого‑то Шмерца, ибо сегодня с первыми солнечными бликами народ огромной немецкой страны должен узнать имя нового своего государя, и кто бы им ни стал — король английский Генрих, король французский Франциск или испанский король Карлос, — все равно это такое счастье и честь для немецкого народа, что скорбь какой‑то осиротевшей безродной семьи не может и песчинкой черной, траурной лечь на алые мантии семи германских курфюрстов, выбирающих для своего народа нового государя после почившего императора Максимилиана…
Неохота было идти на пятый этаж пешком, я спросил монтера, сидевшего на крыше лифтовой кабины.
— Скоро почините?
— Скоро, — пообещал он, нажал какой‑то контакт на крыше и плавно вознесся верхом на кабине ввысь.
Я не стал дожидаться, махнул рукой и пошел по лестнице. А поскольку марши у нас огромные, у меня оказалось полно времени, чтобы обдумать свои дела на сегодня. Конечно, было бы так прекрасно, если бы позвонила Рамазанова и сообщила что‑нибудь сокровенное. А ей ведь наверняка есть что рассказать.
Но ее обещание позвонить стоило полкопейки в базарный день. Она мне звонить не станет, даже если точно узнает фамилии, имена‑отчества и места жительства аферистов.
Конечно, было бы так прекрасно, если бы позвонила Рамазанова и сообщила что‑нибудь сокровенное. А ей ведь наверняка есть что рассказать.
Но ее обещание позвонить стоило полкопейки в базарный день. Она мне звонить не станет, даже если точно узнает фамилии, имена‑отчества и места жительства аферистов. Резон тут простой: страх за судьбу мужа всегда в ней будет сильнее сожаления о потерянных ценностях или стремления отомстить негодяям. Она ведь не хуже меня понимала, что разгон учинили люди, прекрасно информированные о делах мужа. Могли они знать и о его нынешнем местонахождении. Поэтому Рамазанова наверняка уже решила: черт с ними, с деньгами и уже миновавшими переживаниями! Как это ни странно, но ей, конечно, больше хочется, чтобы я не поймал мошенников, поскольку в этом случае всегда будет риск, что я вытрясу из них сведения об Умаре Рамазанове…
По выходным в наших коридорах тихо: не снуют ошалевшие от хлопот инспектора, не стучат каблучками секретарши с бумагами, не видно жмущихся к стенам свидетелей и потерпевших. Гулкое эхо моих шагов провожало меня по всему коридору до самого кабинета. Когда случается бывать здесь в такие дни, я чувствую себя хозяином огромного пустого дома, брошенного на мое попечение. Это ощущение усиливалось в моем кабинете: безмолвие, оттененное очень далекими, еле слышными стуками, шорохами в трубах отопления, внезапным острым звоном оконного стекла от проехавшего мимо автобуса.
Сначала я хотел позвонить в ГАИ насчет номера «Жигулей», но палец чуть ли не бессознательно набрал номер телефона Лыжина. Сейчас его можно, наверное, скорее всего застать дома — ведь сегодня воскресенье, и еще довольно рано, около десяти часов.
Долго гудели замирающие в трубке сигналы вызова, никто не подходил к телефону, и я собрался было положить трубку, но гудок вдруг рассекло пополам, и я услышал уже знакомый мне раздраженный старушечий голос:
— Кого надо?
— Позовите, пожалуйста, Владимира Константиновича.
— Нету его.
— А когда все‑таки его можно застать?
— Кто его знает! Передать чего?
— Попросите его позвонить капитану милиции Тихонову. — Я старался придать голосу медовую вежливость, чтобы не злить старуху, а то еще, чего доброго, не передаст.
— Скажу, — коротко ответила старуха и бросила трубку на рычаг.
Потом я позвонил в ГАИ, и у Дугина голос тоже был сердитый:
— Это ты, Тихонов? Замучил ты меня совсем со своим поручением. У меня тут дел полно, и в картотеке для тебя пришлось копаться.
— А выбрал номера‑то?
— Выбрал. Только те, которые установлены на «Жигулях».
— Спасибо, Сашок, они мне как раз и нужны.
— Записывай, я тебе продиктую. Серия МКЛ — Дадашев. Записал?
— Записал. Дальше…
— Серия МКП — Садовников…
— Дальше.
— Серия МКУ — Шнеер…
— Дальше.
— Серия МКЭ — Панафидин…
— Как‑как? Как ты сказал?
— Панафидин Александр Николаевич, проживает в Мерзляковском переулке, дом…
— Стоп, Сашок. Хватит, мне другие не нужны.
— Больше вопросов не имеется? — переспросил Дугин.
— Спасибо тебе, старик, ты меня здорово выручил.
— Большой привет, — сказал Дугин л отключился.
Уж чего‑чего, но такого поворота событий я не ожидал никак. Письмо вывело меня прямо на Панафидина. Что же это? кто‑то захотел помочь мне? Или захотел помочь правосудию? Или, может быть, цель письма — помешать мне? И отвратить правосудие? Или совсем здесь правосудие ни при чем и кто‑то хочет воспользоваться сложившейся ситуацией и наклепать на Панафидина?
А если письмо — правда, значит, метапроптизол есть и Панафидин со мной дурака валял? Но почему же он скрывает, что получил метапроптизол? И кто человек, знающий его тайну? Враг? Соперник? Или лицемерный друг, желающий подкопаться под него? Кто же он?
А может быть, это не навод, а навет?
Вдруг кто‑то сознательно клевещет на Панафидина? Или хотят вывести из игры меня персонально: ведь если я брошусь обыскивать машину Панафидина и ничего не найду, это может вызвать серьезный скандал.