Вроде пластиковых кредит‑кард. Если нет налички, платишь из этого капитала. Коли счет невелик — получаешь сдачу…
— Ну объясни мне, Кот, почему ты такой врун?
— Не веришь? Мне — пламенному бойцу за правду? — тяжело огорчился я. — Меня всю жизнь называют Господин Правда. Мистер Тру. Месье Лаверите. Геноссе Вархайт. Коммунисты для своей газеты мое имя скрали, «Правдой» назвались…
Я достал из кармана пиджака пачку Валеркиных денег, показал Лоре:
— Вот сдача за ужин. А ты мне не веришь, крошка моя… И тут на меня напал приступ неудержимого хохота. Я давился едой, слезы выступили, а я все хохотал неостановимо.
— Ты чего? — испуганно спросила Лора.
— Как раз в тот момент, когда меня упрятали в зверинец, во всех кабаках горланили песню «Крошка моя, хорошо с тобой нам вместе…».
Я вскочил со своей колченогой табуреточки, обнял Лору и стал кружиться с ней по кухне, распевая «Крошка моя, хорошо с тобой нам вместе».
Маленькая моя, несмышленая, бессмысленная, сладкая, глупая совсем. Крошка моя! Кто здесь тебя ласкал и пользовал, кто пел с тобой и танцевал на непроходимой кухне, кто летал на продавленном ковре‑самолете? Пока меня не было? Пока меня отгрузили в клетку? Тысячу дней, тысячу ночей! Неужто ждала меня? Это, конечно, вряд ли. Не бывает.
Да и не важно. Я ведь идеалист и знаю наверняка: тысячу дней здесь не было жизни, раз здесь не было меня. И не могла ты здесь хряпаться тысячу ночей — тебя не было. Я верю в это несокрушимо. Хотя бы потому, чтоб не думать, что делали в эти тысячу ночей мой дружок Александр Серебровский и самая вожделенная женщина на земле — Марина.
Марина, моя несбыточная мечта о прошлом. Моя окаянная память о неслучившемся. Моя истекающая жизнь, никчемушная и бестолковая.
Марина, любимая моя, проклятая.
Нет, нет, нет! И знать ничего не хочу! Жизнь — это не то, что с нами происходит, а то, как мы к этому относимся.
Поцеловал Лору и сказал ласково:
— Девушка, дай я тебя покиссаю! Ты и есть та самая беда, с которой надо ночь переспать. Утром все будет замечательно. Мы будем петь и смеяться, как дети…
— Песик, прямо скажем, малосимпатичный, — бестактно заметил я. — В цивилизованные страны их запрещено ввозить. Так и называют — дог‑киллер.
Так и называют — дог‑киллер. Мокрушник…
— За это и ценим, — сказал Серебровский со своей обычной зыбкой интонацией — нельзя понять, шутит он или всерьез, потом взял меня под руку: — Пошли в дом…
Начальник охраны Миша Красное Ухо — за спиной — мягко напомнил:
— Указания?
— Как обычно, в шесть… — уронил Сашка, не оборачиваясь, не прощаясь. А пес‑дракон строго «держал место» — у правой ноги хозяина.
Я вернулся на пару шагов, протянул руку Мише:
— До завтра. Прости, пожалуйста! Не сердись…
Он улыбнулся, и ладонь его была как улыбка — широкая, мягкая.
— Да не берите в голову. Все на нервах. Я вас понимаю…
Я хлопнул его товарищески по спине, Миша наклонился ко мне ближе и тихо сказал:
— При подчиненных больше меня за уши не хватайте. А то для поддержания авторитета придется вам руку сломать.
Я ему поверил. Догнал дожидающегося меня в дверях Серебровского, который сообщил:
— Мне кажется, он — единственный — любит меня.
— Кто — охранник? — удивился я.
— Мракобес, — серьезно сказал Сашка. Я испуганно посмотрел на него.
— Не боится потерять работу!… — хмыкнул Сашка, и его тон снова был неуловимо зыбок.
А в мраморном холле нас встречала Марина, сильно смахивающая сейчас на американскую статую Свободы — в широком малахитовом, до пола длинном платье, но не с факелом, а с запотевшим бокалом в поднятой руке.
Посмотрела на меня ласково, засмеялась негромко, светя своими удивительными разноцветными глазами — темно‑медовым правым, Орехово‑зеленым левым, — лживыми, будто обещающими всегда необычное приключение, радостно протянула мне руки навстречу.
Вот баба‑бес, чертовская сила!
Она сразу внесла с собой волнение, удивительную атмосферу легкого, чуть пьяного безумия, шального праздника чувств, когда каждый мужчина начинает изнемогать от непереносимого желания стать выше, остроумнее, значительнее — в эфемерной надежде, что именно он может вдруг, ни с того ни с сего стать ее избранником хоть на миг, потому что любой полоумный ощущает невозможность обладать этой женщиной всегда, с мечтой и отчаянием предчувствуя, что такая женщина — переходящий кубок за победу в незримом соревновании, где талант, случай, характер вяжут прихотливый узор судьбы в этом сумасшедшем побоище под названием жизнь.
— Ну, Серега, как сказал поэт? — спросила Марина. — «Воспоминанья нежной грустью…»
— «…меня в чело, как сон, целуют», — закончил я строку и обнял ее, легко приподнял и закружил вокруг себя.
Питбуль Мракобес утробно зарычал, глядя на нас подслеповатым красным глазом рентгенолога. Сашка гладил его по загривку, успокаивая, приговаривал:
— Свои… свои. Умный… умный, хороший пес… Это свои…
Отпустил собаку, подошел к Марине, вполне нежно поцеловал ее в щеку, откинув голову, посмотрел на нее внимательно, как бы между прочим заметил:
— Подруга, не рановато ли стартовала? — и кивнул на бокал.
— Не обращай внимания… До клинического алкоголизма я не доживу, — усмехнулась Марина и взяла нас обоих под руки. — И вообще, Санечка, не становись патетической занудой, это не твой стиль.
Столовая, конечно, — полный отпад. Зал, декорированный под средневековую рыцарскую трапезную. Дубовые балки, темные панели, стальной проблеск старинных доспехов и оружия, кованая бронза, высокая резная мебель, цветы в литых оловянных сосудах, сумрачные красные вспышки камина. Все‑таки, как ни крути, а обаяние буржуазии в старинном макияже — оно еще скромнее, еще неотразимее.