«Я борец за белую идею, – часто говаривал он, – а те – наймиты, те – служат!»
«Что ж я себе то этак лгу?» – подумал Скоропадский, вспомнив давние свои слова, и изумился этой неожиданной мысли; а может быть, не столько он
мысли этой изумился, сколько тому, что поймал себя на лжи: раньше он жил отдельно от лжи, пропуская ее мимо, не фиксируя на ней внимания,
принимая ложь как некую объяснимую и понятную необходимость; и лишь сейчас, испытав ужас, а после облегчение, и легкость, и слезливую любовь к
бешеному норовом сыну, он понял, что все эти долгие годы с девятнадцатого, когда ему еще и пятидесяти не было, до нынешнего, когда пошел восьмой
уже десяток, он постоянно лгал себе, осознанно лгал. Он понял, что чаще всего эта мысль о лжи приходила к нему на теннисном корте, на охоте или
утром, после ночи, проведенной с какой нибудь здешней аристократкой. Но тогда он пропускал эту мысль мимо, потому что днем начинались дела: он
консультировал гестапо, помогал абверу, проектировал для Розенберга, выступал на антикоммунистических митингах, он был «гетманом самостийной
Украины, попранной большевиками». Однако по прошествии нескольких лет, а особенно, когда погиб Петлюра (и он познал мстительную радость и
устрашился этой своей радости, ибо погиб не просто враг его личный, а все же союзник против Советов, и он понял всю мелкость своей мстительной
радости, и это испугало его и потрясло), он вдруг признался себе, что никакой он не гетман и что гетманство его зависит от тех, кому это выгодно
в Европе, и определяется расстановкой сил в здешних парламентах, рейхстагах, сенатах и сеймах, рассматривающих его как фишку, которую можно
двигать как хочешь, а нет нужды – так сбросить на пол.
Царский генерал, говоривший по украински с акцентом, Скоропадский, представляя интересы украинских землевладельцев, использовался поначалу
петербургским двором как некая декоративная фигура от помещичье кулацкой Малороссии; он понимал это и не претендовал на свою линию – он исполнял
то, что ему предписывали сверху. Однако здесь, в эмиграции, он с первых дней подчеркивал свою гетманскую особость и негодовал на себя, багровея,
когда забывался, и начинал в кругу друзей говорить по русски: Берлину нужна была, как некогда Санкт Петербургу, сановитая «украинская» фигура –
выскочки от политики нуждаются в титулованных, это льстит их самолюбию.
Скоропадский запрещал себе думать про то, что он, именно он, гетман Скоропадский, виновен в гибели Петлюры. Он то знал, как все делается. Он
тому еврею, который Симона пристрелил, нагана в руки не совал, в глаза его не видел, а попался б тот в доброе время – запорол бы нагайками. Нет,
он убил Петлюру иначе, убил, разрешив печатать про него правду; разрешил, рассказав о зверствах Петлюры в том кругу, откуда идут к а н а л ы к
газетам. Он мог бы защитить Петлюру в прессе – как никак гетман должен быть выше всех добротою, должен уметь прощать, – но он хранил молчание, а
когда разные ю р к и е говорили, что Петлюра позорит самостийное движение, Скоропадский не возражал, как следовало бы, а вздыхал и сокрушенно
разводил руками.
Впервые после долгих лет мстительной радости Скоропадский испуганно подумал слитно о себе, о Петлюре, сгнившем уже в жирной и сырой парижской
земле, о своих немецких хозяевах и покровителях. Когда Гитлер расстрелял своих ближайших друзей – Эрнста Рема и Штрассера, адъютант Рема ночевал
у Скоропадского – гетман гордился этой дружбой, часто повторял, что «Рем понимает его, как никто другой, а Рем – второй человек империи».
Когда Гитлер расстрелял своих ближайших друзей – Эрнста Рема и Штрассера, адъютант Рема ночевал
у Скоропадского – гетман гордился этой дружбой, часто повторял, что «Рем понимает его, как никто другой, а Рем – второй человек империи». Узнав
о расстреле Рема, гетман, хватив для храбрости стопку водки, отправился к секретарю рейхсмаршала.
Тот сказал сухо, подчеркнуто сухо: «Борьба есть борьба».
А давеча, у Шелленберга, когда ужас ушел, но появилась гнетущая усталость, Скоропадский, потеряв контроль над собой, сказал:
– Я решил было, что помощник рейхсмаршала не хочет говорить со мной из за Данилы, два раза к нему звонил. Я было подумал, что Данила решил в
самостоятельность поиграть…
– Ну, мы бы ему этого не посоветовали, – заметил Шелленберг и добавил, ожесточившись отчего то: – Не дали бы мы ему, гетман. Так что спокойно
звоните секретарю рейхсмаршала: у нас сейчас много дел, поэтому вам приходится так долго ждать.
«Что ж ты мне о делах правду не говоришь, милый? – подумал Скоропадский. – Об этих ваших делах Бандера с Мельником знают, а гетман вроде бы
лишний?!»
…Омельченко снова посмотрел на телефонный аппарат, и Скоропадский послушно набрал номер, опять таки объяснив себе, что сделал он это, вспомнив
вчерашние слова Шелленберга о «делах». Он подумал, что все человеческие деяния и мысли подобны той игрушке, что пекли в доме деда на сочельник
для детей, – длинные гирлянды из сдобного теста.
«Все одно за другое цепляется, одно другим порождается, – подумал гетман, – потому в монахи и уходят, что устают от пустой суеты. Когда один, и
стены белые, и общение с другими – в молитве или за молчаливой трапезой, – тогда только и будет спокойствие и мысль».
– Гетман Скоропадский, – сказал он, откашлявшись в трубку и досадуя на себя за это: грохочет ведь в ухе маршальского секретаря.
– Я помню о вас, – ответил секретарь иным, как показалось Скоропадскому, голосом. – Я приму вас завтра в девять часов вечера в Каринхалле.
«Вот ведь как машина у них работает, – враз забыв вчерашнее, свои обиды и страхи, подумал Скоропадский. – Шелленберг – Гиммлеру, тот – Герингу,
вот и у секретаря мед в голосе».
Будучи человеком маленьким, Скоропадский ошибался, поскольку в своих умопостроениях он исходил из преклонения перед большим. Являясь хоть
именитым, но эмигрантом, он не мог понять структуру государства, предоставившего ему убежище, и относился к этому государству как к некоему
фетишу, абсолюту. Шелленберг ни о чем не говорил с Гиммлером, ибо не имел права информировать рейхсфюрера до тех пор, пока не посетит своего
непосредственного шефа, руководителя РСХА Гейдриха. Гиммлер, следовательно, не мог беседовать о Скоропадском с рейхсмаршалом, да и не знал его
имени толком: слишком мал и незаметен для него был этот эмигрант в эполетах.
Все было сложнее и проще. Ведомства Геринга, отвечавшие в предстоящей кампании не только за авиацию, но и за экономику рейха, внимательно
анализировали разногласия, возникшие между аппаратом Розенберга, уже утвержденным рейхсминистром восточных территорий, офицерами Гиммлера,
которым фюрер отдал всю полицейскую власть в будущих имперских колониях, и канцеляристами Бормана, которые имели право назначать партийных
гауляйтеров на «новых землях».
До вчерашнего дня Скоропадский не интересовал ведомство Геринга: как никто другой, секретарь Геринга знал позицию своего шефа – ни о каких
вассальных славянских государствах не может быть и речи.