А можешь ты представить его в больничной палате?
— Разве мы должны относиться к нему как к больной собаке, которую ведут к ветеринару? — спросила Беттина.
— Ты его не знаешь, — уговаривала матушка Мэй, — не знаешь его силы, понятия не имеешь о его величии.
— Вы хотите сказать, что он по-прежнему всему задает тон?
— В каком-то важном смысле — да.
— Вы противоречите сами себе, — сказал Эдвард. — Вы меня запутываете и делаете это намеренно.
— Мы бы обманывали тебя, если бы делали вид, что все просто, — ответила матушка Мэй.
— Он был нашим богом, — сказала Беттина. — Потом он превратился в жестокого и безумного бога, и нам пришлось ограничить его.
— Они морили его голодом, — произнесла Илона.
— Илона, прекрати врать! — возмутилась Беттина.
— Естественно, он иногда сердится на нас, — сказала матушка Мэй. — Мы представляемся ему враждебной силой, мы символизируем сокращение его мира, потерю его таланта, его зависимость от других. Мы тебе говорили, что как-то раз он попытался уничтожить свои картины и разбить скульптуры.
— Разве у него нет права уничтожать собственные работы? — спросил Эдвард.
— Нет, — ответила Беттина. — Ты сам подумай.
— Он превосходный лицедей, — сказала матушка Мэй. — Он бессчетное число раз воссоздавал себя. А мы, принимая в этом участие, помимо прочего должны быть хранителями его работ. Мы несем ответственность перед потомством.
— Вам нужны деньги, ведь в этом проблема? — сказал Эдвард. — Почему бы вам не показывать Джесса туристам? Он здесь самый интересный экспонат. Они бы немало заплатили, чтобы увидеть его погруженным в транс!
— Пожалуйста, давай обойдемся без оскорблений, — остановила его матушка Мэй. — Никому из нас это не принесет пользы.
— Вы его прячете, потому что он превратился в развалину, перестал быть великим романтическим гением, а вы повсюду рассылаете ложные известия о нем. Я читал в газетах, что он продолжает писать картины. А теперь вы хотите, чтобы я стал вашим сообщником!
— Давай-ка, Эдвард, прекратим это, — призвала Беттина. — Мы уже достаточно наговорили.
— Вы пригласили меня сюда… — начал Эдвард.
— Мы пригласили тебя сюда, — сказала матушка Мэй, — потому что прочли, что один молодой человек убит и в его смерти обвиняют тебя.
— Вы это прочли? Никто никогда меня не обвинял.
— Может, мы неправильно поняли то, что там написано, — проговорила Беттина, — но мы хотели сделать для тебя доброе дело.
— Ты хочешь сказать, что ваше приглашение никак не связано с Джессом?
— Нет, конечно, никак не связано, — сказала матушка Мэй.
Последовала пауза. Три женщины смотрели на Эдварда. Он поднялся и пошел прочь от стола. Его сандалии — сандалии Джесса, великоватые для Эдварда, — легонько, но отчетливо шлепали по плиточному полу.
Дойдя до перехода, он понял, что Илона следует за ним. Он пошел дальше и уже собирался подняться по лестнице, но передумал и направился в Упряжную, о которой думал теперь как о паучьей комнате. Илона тоже шагнула туда, закрыла за собой дверь и, захлебываясь, принялась говорить.
— Конечно, это связано с Джессом, но мне трудно объяснить. Я думаю, матушка Мэй хотела перемен, любых перемен…
— Я наверняка нарушил здешнюю экологию.
— Она хотела, чтобы у нас появился новый человек.
— Она хотела, чтобы у нас появился новый человек. Они всегда хотели сына, а не нас, девочек. Но ты появился слишком поздно, тебя не было, когда это было нужно, а ко всему прочему, у тебя другая мать, и все перемешалось…
— Вот уж что верно, то верно.
— А мы с Беттиной прожили здесь слишком долго, мы не в силах ей помочь, мы как кошки, обитающие в доме. Матушка Мэй в чем-то похожа на Пенелопу, она хочет, чтобы Одиссей уехал, снова уплыл в свои странствия…
— Он не может уехать…
— Не знаю. А если может? Он…
— Но ты можешь уехать.
— Я хотела выучиться на балерину, но он мне не позволил, он хотел, чтобы я оставалась здесь. У Беттины был молодой человек или вроде того, и она хотела уехать в университет. Но Джесс пресек все это, и вот так получилось, что мы остались здесь, мы всего лишь плохие художницы и никудышные танцовщицы…
— Да перестань. Ты делаешь украшения…
— Это хлам, ты сам знаешь. Тебе не понравилось…
— И у Беттины золотые руки.
— Она ремонтирует вещи, матушка Мэй готовит… Беттина ревнует, потому что ты предпочитаешь меня…
— Илона, не будь такой глупенькой! Джесс просил передать, что любит тебя. Он сказал, ты была хорошей девочкой, он просил меня сказать тебе об этом.
— Хорошая девочка — это ничто. Здесь когда-то обитало настоящее величие, и мы автоматически делаем вид, будто оно все еще здесь. Мы, похоже, уже ни на что не способны, мы даже на флейте не можем играть.
— Но в то утро вы мне играли.
— Это единственная мелодия, которую мы можем хоть как-то воспроизвести.
— Раньше вы ткали.
— Вот именно: раньше. Это история. Давным-давно здесь происходило что-то, некое спасение путем труда, вне религии, вне Бога, в этом был смысл всего: социализм и магия, выход за пределы добра и зла, природы и свободы. Трагедия в том, что все это было так прекрасно, но дух ушел, испортился. Может, это знание всегда было слишком глубоким и тлетворным, или мы потерпели поражение, мы потерпели поражение — он был слишком велик для нас. Но именно это делало Джесса таким живым и полным сил, таким необыкновенным, словно он собирался жить вечно. Так было прежде, я помню. А теперь нам приходится делать вид, будто мы счастливы, как монахини никогда не признаются, что совершили ошибку и монастырь для них превратился в тюрьму.
— Почему же ты не уедешь отсюда? — спросил Эдвард.
— Ну как я могу уехать? Если ты не можешь, как могу я?
«Значит, я не могу уехать», — размышлял позднее Эдвард, стоя в одиночестве посреди своей комнаты и глядя на неприбранную постель. Солнце посветило недолго и скрылось, морской ветер стучался в окна; воздух в доме был влажным, и одежда прилипала к телу. Из кармана торчал свернутый в трубочку лист бумаги. Эдвард вытащил его и развернул. Это был рисунок Джесса, изображавший Илону; Эдвард вспомнил, что подобрал его утром в студии. Илоне на рисунке было лет двенадцать — четырнадцать. Она выглядела удивленной и радостной; возможно, в те времена они все жили счастливо и верили в волшебство Джесса. Волосы Илоны были причесаны, как теперь: одна центральная прядь зачесана назад и подколота, остальные свободно висят по бокам. Цветы на ее широком платье с открытым воротом были лишь намечены, но не прорисованы; этот рисунок напомнил Эдварду, что нынешние дневные платья девушек очень похожи на форменные. Даже тканые вечерние платья казались ему искусственными, как музейные экспонаты. Он подумал: «Женщины без мужчин — они прихорашиваются для меня, но из этого ничего не получается. У них нет вкуса, они не могут избавиться от небрежения своей внешностью, от неряшливости, постепенно ставшей привычкой».