В двадцать ты в полном соку, ты на коне, а потом, когда надо платить по счетам, у тебя не хватает пороха. Ты говоришь; «Оставьте меня в покое, об одном вас прошу». Но либо ты находишь-таки в себе силы, либо отказываешься платить и тут ударяешься в дурь — полную дурь, пускаешься во все тяжкие, хочешь надышаться перед смертью. Скорей всего это недочеловечно — отказываться; быть человеком, думалось Левенталю, — это значит при всех своих минусах не разнюниваться, держаться до последней черты. А пускаться на волю волн, надеяться, что кривая вывезет, — это дурь, типичная дурь, иначе даже не назовешь.
Он пока вернулся в гостиную. Когда стал прощаться, Елена подняла на него взгляд, ничего не сказала.
Филип, убитый, с красными глазами, сидел от взрослых в стороне, обнимал спинку стула. Рубашка вылезла из брюк, развязались шнурки.
Устал день целый за ними трусить, решил про себя Левенталь. Его переполняла нежность к мальчишке.
— Шел бы ты, Фил, спать, — он сказал.
— Я сейчас.
— Вчера неплохо проветрились?
— Ага, здорово.
— Вот маленький выйдет, и мы вокруг острова покатаемся. Поглазеем. Очень там, наверно, красиво.
Филип прижался к стулу щекой так, что одной усталостью это не могло объясняться. Левенталь погладил его по коротеньким волосам, сказал: «Ничего, ничего, парень». Но больше он ничего не мог из себя выдавить. Не знал, как утешить Филипа, потерял нить, и не слушался голос, и даже дышать было трудно от жалости к этим детишкам. И — поскорей — он стал спускаться по плитчатым грязным ступеням. В конце квартала маячил автобус, Левенталь бросился через улицу. Свободных мест было сколько угодно, но он остался стоять, повиснув на сверкающем поручне, не слыша визга тормозов, пневматического шуршания двери, и только бесформенные пестрые пятна плясали и расплывались перед глазами, затуманенными от слез. Наверно, Филип заметил, как он шептался с Виллани. А может, и раньше начал догадываться. Да, конечно, он знает. И даже, наверно, на маленького Микки в больнице все это действует, как действует на пламя свечи переменная плотность воздуха, как все, что хочет сохраняться, как было, отзывается на то, что питает его или ему угрожает. Петляя, кренясь, автобус докатил до порта. Запах гавани ударил в нос Левенталю; завиделись доки. Сквозь мрак, обступивший рубку, Левенталь пробрался к носу и стал смотреть на воду, на колкие звезды, на красные и желтые гаки, свисавшие с кранов, и до самой сияющей кромки берега качающиеся корабли.
13
А потом началась неделя, ужасная для Левенталя. В понедельник доктор Денизар не выказал оптимизма, и, поскольку он успел доказать, что не склонен к панике, Левенталь понял: ему на медицинский манер дают понять, что надежды мало. Во вторник было уже сказано, что Максу, пожалуй, лучше быть дома. Левенталь заорал в трубку: «Что вы хотите сказать? Я вас правильно понял?» Доктор ответил: «Отец должен быть под рукой». «Последняя сдача, иными словами», — сказал Левенталь. Он послал телеграмму и в тот вечер и на другой ездил в больницу, изо всех сил избегая встречи с Еленой. Микки был без сознания, кормили его через капельницу. Потный, пыльный после длинной дороги, склонялся Левенталь над кроваткой. Детское личико потемнело от жара; игла крепилась к тощей ручке широкими лентами, дюжему малому впору. И все никак не падал уровень жидкости в закрепленном на длинном штативе сосуде. Левенталь прошел к окну, поддел указательным пальнем край шторы, посмотрел вниз, на вьюнки и герани в горшках, чересчур массивных для хлипкого, заглохшего дворика. И — вышел, глупо потоптавшись в ногах постели. Два часа тащился — и десять минут провел в палате у Микки.
Твердил про себя, твердил; «Скоро последняя сдача», — виновато, потому что в глубине души он ни на что не надеялся.
Сказано в обход — «последняя сдача», но ведь не доктором сказано, сам додумался. Зато слишком многие вещи назвал своими именами; тут не только Микки, Елена, вся эта дрянь с Олби. Сюда много чего вошло; тягомотина с Олби, например, не может длиться вечно. Но тут еще вот что: эта несчастная «последняя сдача» положит конец тщетной борьбе с тем, чему он не имеет права сопротивляться. Болезнь, безумие, смерть его заставят-таки признать свою вину. Всеми силами, пуская в ход халатность и безразличие, он выкручивался, увиливал, и до сих пор он не знает, в чем его вина. Ловко устроился, вот и не знает. Хотел все смягчить, все смазать, уйти в кусты. Но чем больше он старается подавить, одолеть, придушить то, что пытается побороть, тем больше оно поднимается, душит, и скоро никаких сил не будет сопротивляться. Да уже нет почти никаких сил.
В среду он вернулся домой чуть ли не в полночь. Еще не отперев дверь, услышал пыхтение холодильника, как бы тужившегося поддержать заряд энергии в пустоте квартиры. Зажег свет в гостиной, в ванной, там переоделся в пижаму. Открыл аптечку и смотрел бессмысленно, как смотрят, раздумывая, что же собирались искать; на самом деле он ни о чем не думал. Рука потянулась к бритве, не думая, слепыми пальцами он сменил лезвие, сунул бритву обратно в красный бархатный желобок. Босиком прошлепал в гостиную. На бюро лежала бумага; да-да, написать Мэри. Сел, ногами обхватив ножки стула, набросал несколько слов и замер, соображая, что надо писать, о чем не надо писать. Выбор богатый. Что он скучает? Что все стоит жара? Положил перо и, сминая край листа, всей грудью налег на стол. Тупо, неподвижно сидел в тихой комнате, слушал, как на улице хлопают дверцы машин, как урчат моторы. И вдруг длинно, противно зашелся звонок. Чей-то палец нещадно давил на кнопку. Левенталь метнулся к двери, крикнул: «Да?» Снизу его окликнули несколько раз, он ответил: «Кто там?» Свесился через перила, увидел Олби площадкой ниже, отскочил, захлопнул дверь. Тут же ручку повернули, снова повернули, спокойно, потом дернули.
— Да-да, что вам еще? Что надо? — крикнул Левенталь.
Олби постучал, Левенталь распахнул дверь, увидел, как он поднимает руку, чтоб постучать снова.
— В чем дело?
— Мне надо вас видеть.
— Ну так вы меня видите. — И он взялся за дверь, но Олби быстро выдвинул голову вперед с печальным укором, без злобы глядя на Левенталя.
— Несправедливо, — сказал он. — Я-то набираюсь храбрости, чтоб к вам прийти. Чуть не целый день готовился.
— Что-то новенькое состряпали.
Лицо Олби было серьезно. Чертики безумия, плясавшие обычно в улыбке, теперь совершенно отсутствовали.
— Недавно… на той неделе… я кое к чему подошел. Хотел кое-что с вами обсудить.
— Я вашими дискуссиями сыт по горло. Сейчас их просто не выдержу. Уже первый час.
— Да, поздно, знаю, — согласился Олби. — Но нам надо было обмозговать кое-что важное. Мы отвлеклись от темы.
— Это вы отвлеклись, — отрезал Левенталь. — Я и не вовлекался.
— A-а, я вас, кажется, понял. Ну, мало ли что я говорил, я же не переходил на личности. Вы не подумайте…
— Что? Значит, это все была теория, сплошная теория? — сказал Левенталь едко.
— Ну, отчасти. Отчасти я просто шутил, — вымучил из себя Олби. — Закоренелая привычка. Знаю, нехорошо.
— Простите, но я вас не понимаю. Наверно, я и Эмерсона не понимаю. Одно к одному.
— Пожалуйста… — начал Олби уныло.
Площадка затихла под смутными переборками слухового окна, под грязным стеклом.
— Всё вы не так понимаете, — заключил он.