Зачем ему эта работа?
Элла сказала:
— Знаешь, тут он, по-моему, не на деньги купился.
— Кто спорит, — сказал Эрнст. В конце концов, он был человек справедливый. — Кстати, я не большой поклонник его живописи. Нет, если есть там идея, идею как раз я схватил. И конечно же, Элла, эти плоские, декоративные постеры — забытые на пляже машинки, неодушевленно тупые медицинские сестры подле карет «скорой помощи» — мне говорят о бюрократизме. Но он продается по завышенным ценам.
— Крис Донован его раскручивает. Конечно, она верит в Харли, — сказала Элла, а про себя подумала: «Вечно Эрнст ценник навешивает на каждую вещь».
— Ничто не поет, не течет. Какие-то мертвые знаки. Ни горячо, ни холодно. Абсолютно не пробирает, — сказал Эрнст. — И тем не менее продается за дикие тысячи.
Конечно, у Эрнста был вкус. Он ходил по аукционам и млел, меряя денежной меркой каждое произведение искусства. Сам понимал, что это дурная привычка, но втянулся, не мог отстать. Эрнст был католик. И даже во время посещения Папы и то невольно прикидывал земные богатства понтифика (пожизненный владелец Сикстинской капеллы, хозяин земель Ватикана и всего, что на них...). Эрнст сам понимал, что это почти неприлично, но старался себя убедить, что просто он реалист; и как бросишь — это же прелесть какая: примеривать, почем по текущему курсу идет красота.
По молчаливому соглашению Элла с Эрнстом больше не спали вместе. Знать бы только, спит ли он с Люком? И насколько Люк потаскун? Эта жуткая болезнь... Кстати, если бы он только узнал, что у нее с Люком нет ничего, сразу бы его отпустило. А то получается, с кем ни спишь в последние десять лет, до тебя уже переспали. Можно, конечно, предохраняться, хоть Эрнсту такие новшества невдомек. Вот и помрешь через десять лет, она думала, а я не хочу. Эрнст точно так же думал. Они Люка не знают, вот в чем беда, может, Люк сам себя не знает.
При мысли о Люке Эрнст затуманился. Тут не секс, какой секс. Романтическая же любовь теперь не та, абсолютно не та. И как потеряешь голову, предварительно деловито сглотнув таблетку. Люди теперь друг за другом следят. Элла подозревает меня. Подозревает, что я ее подозреваю. Возможно, мы правы оба. Вроде той гадости, когда муж следил за женой, а она за ним, ходил ли к причастью. Теперь следят, чтобы предохранялся.
Эрнст стал думать про свою работу. Главы государств, их фавориты сидят за огромным круглым столом, тут же бутылки минеральной воды, переводчики, и такой тягучий, такой тягучий у них разговор. В общем, достаточно нудно.
— Крис и Харли через две недели затеяли ужин. Ты сможешь, надеюсь? — спросила Элла.
— Да, я с той недели на целый месяц застряну в Лондоне.
Они шли домой. Греческая еда камнем давила желудок. Было решено: с греческой едой покончено. Навсегда.
3
Была первая неделя октября, больше чем за две недели до званого ужина, который затеяли в Лондоне Харли Рид с Крис Донован. В Венеции еще стояло тепло, и на мосту Риальто, площади святого Марка и прочих приманчивых местах кишели толпы. У Маргарет Дамьен, столь недавно еще Маргарет Мерчи, и мужа ее Уильяма шла вторая неделя медового месяца, первую они провели во Флоренции. Оставалось всего несколько дней, и оба писали открытки, сидя в дорогущем кафе Флориана.
— Сука эта Венеция, — сказал Уильям.
— Ты ведь так не напишешь, нет? — сказала Маргарет. — Это пойдет открытой почтой. Люди могут прочесть.
— Не напишу. Зато думаю, — ухмыльнулся Уильям.
Вдруг на Маргарет нашла важность.
— Мыслить тоже надо положительно, — произнесла она. — В конце концов, Венеция уникальна.
Жена ему нравилась, даже, в общем, этой своей моралистикой, тем особенно, что принципиально ни о ком плохо не отзывалась.
Старомодно, свежо. И необычно, и все замечали.
Маргарет была из Сент-Эндрюса. Рослая, с Уильяма, может даже повыше чуть-чуть.
— И Флоренция уникальна, но там у тебя сумочку свистнули, — сказал он, набиваясь на новую проповедь. Но она промолчала, и он добавил: — Флоренция тоже паскуда, естественно.
— Флоренция была божественна, великолепна. — Она говорила так, будто Флоренция исчезла с лица земли, сохранясь исключительно у них в памяти.
На ее лицо, руки и ноги лег медовый загар. У него кожа была потемней. Из Маргарет вышло бы рыжеволосое тицианово чудо, если б так не выступали передние зубы. Мелодический голосок делал еще слаще ее наставления. У Уильяма были серые добрые глаза и приятный рот. Он был плотный, не толстый пока. Ей было двадцать три, ему двадцать восемь; познакомились они в Лондоне, во фруктовом отделе «Маркса и Спенсера» на Оксфорд-стрит, меньше четырех месяцев назад. Она первая заговорила:
— Учтите, эти грейпфруты чуть-чуть помятые.
Он тут же растаял, тем более что только что вдребезги разругался с девицей, с которой прожил чуть не два года, — и как она изумлялась в тот вечер, попозже, в начале двенадцатого, выяснив, что он знаком с одной парой, которую знала одна девушка, с которой они вместе работали в офисе на Парк-лейн — в рекламном агентстве при нефтяной компании. Уильям был младшим научным сотрудником в заведении, где разрабатывали искусственный интеллект, занимался бионикой. Он ей растолковывал эту работу: изучается мыслительный аппарат животных в качестве образца для механических устройств, тут смешанная наука, электроника плюс бионика. Она восхищалась, хотела знать все, все. С таким восторгом ловила каждое слово, что он даже было насторожился, не прикидывается ли она. Ее потрясало, что способность, скажем, кошки концентрировать взгляд на нужном объекте, отсекая ненужный, изучается и воссоздается в наших технических устройствах. Лягушка, пчела, летучая мышь — каждая эксперт по своей части...
— И змея? — перебивала она.
— И змея, — объяснял он. — Змея нам служит биологическим прообразом для искусственных систем.
И вот они были женаты и гуляли по Венеции, будто сошли с цветистых открыток, которые вот только что исписали.
— Упоительно, — вздохнула она.
— Вонь кошмарная, — отозвался он.
Но в своей манере, которая его так пленяла, она что-то такое сказала про вонь, и эту вонь как рукой сняло. Что-то насчет высоких приливов, низких приливов, всегда, в течение веков; слова Уильям улавливал слабо, слова мало его занимали, зато общий эффект был изумительный, как всегда.
Он таскал ее по улицам и закоулкам Венеции, от каналов подальше.
— Один мой друг все это пишет, — сказал он. — Сам он себя называет Анти-Каналетто. Ни тебе дворцов, ни мостов. Он американский художник, Харли Рид. У него все всегда точно, выверено, как фотография. Можешь себе представить, во что он превращает эти дома. Абсолютно все деревянно, но, в общем, вполне интересно выглядит, особенно под этим венецианским небом, единственным клочком природы на всем полотне. Он анти много чего.
— Хотелось бы с ним познакомиться.
— И познакомишься, естественно. Он мой друг. Намного старше, конечно. Пятьдесят с хвостом, что-то вроде. С ним живет Крис Донован, тоже мой друг и друг моей матери.
— А он кто такой?
— Крис — это она. Она австралийка, вдова, дико богатая. Я люблю Крис, хорошая баба. С ней ты тоже познакомишься. Они живут в Айлингтоне. Дивно принимают гостей.
— А ей сколько примерно?
— Безвозрастная. Ну, сорок, ну, пятьдесят. Конечно, при таких деньгах она может следить за собой.
— Важно выражение лица, — возразила Маргарет. — Выражение лица выдает существо человека.
И тут кто-то другой подумал предательски, чуть кощунственно, вместо него: вынесу ли я всю эту добродетель и молодоженскую сладость? Эту медвяность не без желтизны, эту сероватость с безуминкой.