— А чувствам нужно пространство, так это следует понимать. Жюльен д'Овидео? Ну… в любом случае, Жан Люк, вы должны им заняться. Я чувствую, из этого выйдет толк. У меня чешется нос.
У Джейн Хэстман был большой нос, и когда он вступал в игру, относиться к этому следовало серьезно. Запах больших денег он чувствовал безошибочно.
— Сколько? — спросила она.
И я не стал скромничать. Американка купила «Земляничное сердце» в тот же день, выложив требуемую сумму в долларах.
Джейн себя не помнила от счастья. Я так и передал юному гению. Он обнял меня, оставив на моем голубом пуловере отпечатки испачканных краской рук. К сожалению, этот пуловер был моим любимым. Но кто знает, какая судьба его ждет? Сколько будет стоить через пару лет это «реди-мейд», запечатлевшее счастливейший момент в жизни живописца? В наше время, когда искусством может стать все, и даже «merda di artista» — баночки с экскрементами итальянских художников — идут на аукционе Сотбис в Милане по баснословной цене, я ничего не исключаю.
Так или иначе, в тот вечер мы с Жюльеном пропустили по стаканчику в его неотапливаемой студии, а через пару часов перешли на «ты» и вместе отправились в бар.
На следующий день юный гений появился в «Южной галерее» с больной головой, и мы принялись за подготовку выставки «Искусству нужен простор». Теперь до ее открытия оставалось уже не больше пятнадцати минут.
Но куда запропастилась Марион? С тех пор как у нее появился этот друг на мотоцикле, на нее ни в чем нельзя положиться. Марион училась на искусствоведа и проходила у меня практику. Иногда мне хотелось вышвырнуть ее вон, несмотря на надежды, которые она подавала. Марион постоянно жевала жвачку. Тем не менее порой в голову ей приходили нетривиальные идеи, и она умела обвести посетителей вокруг пальца. Я тоже не раз попадал под действие ее шарма.
Наконец снаружи послышался треск, а потом, цокая высокими каблуками, вошла Марион с раскрасневшимися щеками и в возмутительно коротком платье из черного бархата.
— Это я, — сказала она, поправляя широкий обруч на светлых волосах.
— Когда-нибудь я выгоню тебя отсюда, — пригрозил я. — Разве ты не должна была появиться здесь час назад?
Она улыбнулась, снимая белую нитку с моего пиджака.
— Ну, Жан Люк, подойди сюда, расслабься… Все идет по плану. — Она поцеловала меня в щеку и прошептала: — Не злись, но раньше действительно никак не получалось.
Марион сделала несколько ценных замечаний девушке из службы кейтеринга, поинтересовалась, чем мы здесь занимались, и принялась ощипывать огромный букет на столике у входа, пока не привела его в надлежащий, по ее мнению, вид.
Заметив на пороге первых посетителей, я повернулся к Жюльену:
— Время пришло. Пора открываться.
Девушка из службы кейтеринга разлила по бокалам шампанское. Я поправил свой шелковый шейный платок, который нравился мне гораздо больше, чем тесные галстуки. Именно благодаря этому аксессуару друзья прозвали меня Жаном Дюком. Что ж, с таким прозвищем вполне можно жить.
Я оглянулся. Жюльен стоял у задней стены. Руки в карманах джинсов, на лоб надвинута неизменная шапка.
— Подойди сюда, — позвал его я. — В конце концов, это твой праздник.
Он поднял плечи и поплелся ко мне. Чистый Джеймс Дин.
— И пожалуйста, сними эту шапку.
— Шеф, что ты имеешь против моего головного убора?
— Тебе ни к чему прятаться. Теперь ты не граффитист из пригорода и не играешь в футбол с дворовой командой.
— Эй, что я слышу? С каких это пор ты заговорил, как гребаный обыватель? В конце концов, Бойс тоже…
— Бойс не был таким симпатичным, как ты, — перебил я Жюльена.
— Сделай это ради меня. Просто из любви к своему старому шефу.
Жюльен неохотно снял шапку и швырнул ее за диван.
Я распахнул стеклянные двери и, глотнув майского воздуха, поприветствовал наших первых посетителей.
Через два часа я уже знал, что выставка удалась. В галерее толпился народ. Гости развлекались по полной: пили шампанское, развалившись на диванах, спорили об экспонатах или жевали бутерброды, аккуратно пропихивая кусочки в рот пальцами. Дружное семейство любителей искусства явилось в полном составе: несколько редакторов отделов культуры, старые клиенты, мелькали и новые лица.
В обоих залах галереи шум стоял оглушительный. «I told you, I was trouble…» — пела на заднем плане Эми Уайнхаус. Дамы из «Фигаро» были без ума от Жюльена. Уже поступили первые запросы на «Величие красного» и «Час голубого» — еще одно монументальное полотно, на котором далеко не с первого взгляда проступали контуры обнаженного женского тела. И только Биттнер, влиятельный галерист из Дюссельдорфа и один из организаторов выставок «Арт Кёльн», как всегда, все критиковал.
Мы с ним давно знали друг друга. Каждый раз, когда он приезжал в Париж, я бронировал его любимый номер в гостинице «Дюк де Сен-Симон». Я часто отправлял туда иностранных клиентов, поэтому был в хороших отношениях с администрацией. Особенно с Луизой Конти, племянницей хозяина отеля. Семья самого владельца жила в Риме.
— Господин Кёрт Виттенер? — переспросила Луиза в трубку во время нашего последнего разговора на эту тему.
— Карл, — со вздохом поправил я. — А фамилия Биттнер, на «Бэ».
Луиза Конти, безупречно элегантная, несмотря на юный возраст, в неизменном темном костюме и черных очках «Шанель», имела одну простительную слабость: она часто путала или перевирала имена и фамилии своих постояльцев.
— А-а-а, понятно! — закричала она. — Месье Шарль Биттенер! Что же вы сразу не сказали? — В ее голосе прозвучал упрек, и я оставил свои возражения при себе. — Синяя комната? Одну минуточку… Да, можно устроить.
Я представил себе, как мадемуазель Конти за своим антикварным столом, с темно-зеленой авторучкой «Ваттерман» в руке и чернильными пятнами на пальцах (оставлять кляксы — отличительная особенность авторучек этой марки), вписывает имя Шарля Биттенера в регистрационную книгу, и улыбнулся.
К Биттнеру я относился неоднозначно. С одной стороны, я питал слабость к этому человеку. Он лет на десять старше меня, с темными, как у южанина, волосами до плеч. С другой — вечно боялся чем-нибудь ему не понравиться. Я восхищался его последовательностью, его безупречным чутьем, но порой ненавидел за невыносимое высокомерие. Кроме того, я завидовал ему. Биттнер был счастливым обладателем двух картин Феттинга из серии «Желтый кеб» и одного полотна Ротко.
Сейчас он стоял перед «Единственным в мире» — масштабным полотном в синих и зеленых тонах — с таким видом, будто только что проглотил лимон. Я слышал его рассуждения, обращенные к некой темноволосой даме:
— Я не знаю почему… но это плохо. Это просто плохо.
По-французски Карл Биттнер говорил довольно бегло. Его категоричность убивала меня.
Дама склонила голову набок.
— А мне кажется, в этом что-то есть, — задумчиво возразила она и глотнула шампанского. — Разве вы не чувствуете эту… гармонию? Это соприкосновение берега и моря… По-моему, очень убедительно.
Биттнер как будто заколебался.
— Но что в этом нового? — не сдавался он. — В чем смысл этого бегства в монументализм?
И тут я решил вмешаться:
— Такова прерогатива молодости.