Именно в тот второй раз осознал я, что́ именно со мною в воде, сумел сопоставить свой мысленный образ с ощущениями и начал думать об этой твари как о женщине. Спокойное плаванье, в которое я отправлялся, не было ни изможденьем, ни ужасом, ни остаточным воздействием яда Монтрезора. То была отрава русалки. Не видел ли я таких сирен сотнями на вывесках пивных и носах кораблей? Русалка в Венеции так же распространена, как лев Святого Марка, и теперь, тут, в моей темной келье, открытой морю, меня она соблазняет.
Я дал яду и страстным знакам русалочьего внимания мною овладеть, пока весь не истощился, после чего обмяк в плавучей обалделости рассольного послетраха, а русалка свернулась вкруг моих ног, приняв на себя мой вес и давая рукам в цепях немного отдохнуть.
И вот так, снова, как в детстве, когда мальчишкой меня запирали в буфете, я подружился с тьмой. Наступал прилив, и с ним приплывала русалка, впускала в меня свой сонный яд, затем мы с нею в пене трахались и скользко обнимались, а потом я просыпался и завтракал сырой рыбой, иногда – двумя. Пил воду и дремал во тьме до следующего прилива.
Что за волшебное существо, что за диво дивное отыскало меня здесь в самый скорбный мой час? Почему об этом никто никогда не писал, почему эта история русалки до сих пор не рассказана? Она – они – что, приходят лишь к обреченным? Быть может, я уже на том свете? Поди проверь, вдруг я призрак, прикованный навеки этими цепями, обреченный населять сию темную келью и подвергаться пыткам растленной рыбодевки?
Сами знаете, куда ж без окаянного призрака. Так, может, я – он?
Как подумаешь о призраках, как стонут они и страдают, ты ж не считаешь, что это у них постоянно и навсегда. Верно? Чуть повоют около полуночи, полязгают цепями, дунут хладом разок-другой, цапнут за лодыжку на лестнице иногда, чтоб зрители уж наверняка обосрались, – ну и все, рабочий день закончился, нет? Дальше пари себе, ложись вздремнуть сколько влезет, может, в теннис перекинешься… заглянешь в аббатство поразвлечься за счет настоятеля, чего не? Ты ведь не думаешь, что будешь прикован к сырой стене блядскую вечность, что в уме у тебя гнилым зубом будет ныть мысль о возмездии, а паузы заполнять сожаленье, скорбь и дрожь. Ну и да – визг, коего, как я уже упоминал, я произвожу сравнительно много. Сочинишь, бывает, слова к песенке в тысячу с гаком куплетов – убедиться, что еще не окончательная мандрапапула. А будущее для призрака становится несколько беспредметным – грезы о мести, на самом деле, скорее умственная игра такая, лишь бы чем-нибудь заняться. Только мне так не кажется. Конец там все же есть. Я его чую. И он, быть может, недалек.
С каждым разом, приплывая ко мне, она все неистовее. Когти ее, или шипы, или что оно у нее там – они, похоже, вонзаются все глубже. Она положительно меня имает, а укусам теперь подвергаются и другие части тела, хотя, хвала всевышнему, не моя мужская оснастка. От забытья после яда я очнулся и почувствовал, как по ногам у меня льется кровь из ран, оставленных ее когтями на бедрах. Если она не прикончит меня сразу, боюсь, я могу зачахнуть от слабости, потери крови или нагноения. Иногда в келью ко мне вползают крабы, и я слышу, как они топочут в темноте. Если подбираются близко, я их распинываю, но что будет, когда пинать я больше не смогу? Все же, наверное, предпочтительнее то будущее, когда все умозрительно. Темно. Да, я подружился с темнотой. Больше чем подружился. Я научился ебать тьму. Мы с нею одно.
И вот – опять она. Мимо моих ног, вокруг кельи, всплеск хвоста или плавника, вода кружит и вскипает от ее тяжести. Подлезает мне под ноги – теперь она кажется мне больше, шире, и картинка у меня в голове меняется, мне трудно воображать миловидную, льняновласую деву, примостившуюся на скале. Она – сама мощь, сама тьма.
Она вздымается предо мной, гладкая, скользкая, и я весь подбираюсь, ожидая когтей.
Она вздымается предо мной, гладкая, скользкая, и я весь подбираюсь, ожидая когтей. Хуже этого нет ничего, пока яд не унес меня прочь, пока у меня все болит и саднит от наших с ней скачек в прошлый прилив. Пытаюсь не кричать, но – кричу, и она вонзает в меня когти, словно рыбак наживку на крючок.
– Ебать мой вяк! Полегче, Вив!
Я назвал ее Вивиан – в честь какой-то ничтожной английской побасенки про Хозяйку Ятого Озера. А то невежливо как-то – она мне спускает каждый оборот луны, а я даже не знаю, как ее зовут.
Но теперь она не принимается, как обычно, за свои половые игрища. Она меня тянет, дергает. Рот ее – или какой там еще своей мягкой частью она меня окучивает – прицепляется ко мне, жестко, и от присоски этой больно. Меня тянут прочь от стены, цепи натягиваются. Запястья мне выкручивает в оковах, потом и плечи, кажется, вот-вот вывернутся из суставов. От стены слышится треск. Цепи скользят, еще и еще, и всякий раз, когда мне обдирает кожу с запястий, когти ее впиваются глубже. Хвостом она лупит по воде в келье так неистово, что я и воплей своих не слышу, а я воплю, и воплю, и цепи не выдерживают…
И так вот, с выдранными из стены цепями, безумный дурак утащен был своей адской любовницей вниз – в темные глубины Венецианской лагуны.
Игроки
– К чему такая спешка? – спросил Грациано, самый высокий из четверки и широкий в плечах, как портовый раб, когда они взошли на мост Риальто. – Если у нас важное дело, мы должны в Риальто идти, а не обедать, разве нет?
Антонио обернулся и совсем уже было собрался в очередной раз указать на талант вьюноши манкировать контекстом и, зачастую, ослепительно очевидными вещами, как тут же столкнулся с коренастым седобородым человеком в длинном кафтане. Мужчина этот, спускаясь с моста, листал фолиант документов.
– Жид, – промолвил Грациано, огибая Антонио и хватая старика за руку так, что ему пришлось привстать на цыпочки.
– Аспид! – произнес Саларино, самый старший из вьюношей; он уже толстел и никогда не отходил от друга своего Грациано. Еврея он подхватил под другую руку и тут же миг сшиб у него с головы желтую скуфью.
– Антонио, – сказал еврей, вздрогнув от неожиданности и оказавшись лицом к лицу с купцом.
– Шайлок, – сказал Антонио. Ну что еще? Придя ему на выручку, два юных остолопа вынуждали к действию. Бессмысленно. Неприбыльно.
– Прошу прощенья, – выдавил Шайлок, склоняя голову, но умоляюще подымая взгляд. Антонио он знал.
Тот сдержался и не вздохнул. Вместо этого напустил на себя гнев.
– Пес жидовский! – рявкнул он и плюнул еврею в длинную бороду, после чего оттолкнул Саларино и целеустремленно зашагал вверх по ступеням моста.
– Бросим его в канал? – осведомился Саларино.
– Нет, оставим этого пса-живодера на его вечные муки, – ответил Антонио. – Нет времени. Пойдемте.
Они выпустили еврея, и тот вновь оказался на ногах. Грациано вышиб ворох бумаг у старика из рук.
– Смотри, куда ходишь, хам, – сказал он и поспешил за Антонио, зацепив за рукав Саларино и таща его за собой.
Бассанио, самый симпатичный из клевретов Антонио, протиснулся мимо Шайлока, словно бы опасаясь подцепить что-то себе на блузу, если они вдруг соприкоснутся, и рьяно мотнул головой Лоренцо, мол, двигай и ты. Тот, самый юный в компании, сгреб бумаги Шайлока с мостовой и неловко сунул их в руки старику, затем поднял желтую скуфью (такие были обязаны носить все евреи) со ступеней, нахлобучил ее Шайлоку на голову и несколько раз прихлопнул. Старый еврей тем временем просто смотрел на него. Лоренцо отступил на шаг, поправил шапочку и прихлопнул ее еще разок.