У Госелина было слабое зрение; оттого и просил он Сейссака о таком одолжении.
Покраснев от счастья, начал Сейссак читать. И снова Каталан, слушая, дивился: сколь просто и торжественно, оказывается, то, что у попов звучит так скучно и вымученно!
Посреди чтения Госелин оборвал, сказав: "Довольно" – и Каталан вздрогнул, будто его разбудили.
А Госелин поднялся со своего места – во главе длинного пиршественного стола, где нынче не стояло ничего, кроме множества горящих свечей, – и начал говорить. И полсотни лиц обратились к нему с надеждой: и белые лица дам, и загорелые – простолюдинов, и суровые – воинов, и глуповатые – прислуги, и хмурые – стариков, и одна чрезвычайно любопытная физиономия – Арнаута Каталана.
И учил Госелин тому, что Бог ветхозаветный есть злой Бог, подверженный вспышкам необузданной ярости, ревнивый и мстительный; и тому, что Иисус Христос, Дева Мария и Иоанн Креститель низошли с небес и никогда не имели земной плоти; ели же и пили вместе с людьми только для вида, чтобы не вводить в смущение человеков.
И еще говорил Госелин, что любое соитие мужчины с женщиной ведет к погибели обоих. Велика католическая ложь, объявившая брак таинством! Жены наши суть наложницы наши, и совокупление с ними – не что иное, как прелюбодеяние.
И вот как это доказывается.
Открыл Госелин книгу Священного Писания – она сама будто под его руками раскрылась – и указал Сейссаку то место, которое надлежало прочесть громко.
И прочел Сейссак:
– "Адам сказал Богу: жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел. И сказал Господь Бог жене: что ты это сделала? Жена сказала: змей обольстил меня, и я ела…
Жене сказал Господь Бог: умножая умножу скорбь твою в беременности твоей! Адаму же сказал: за то, что ты послушал голоса жены твоей и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: не ешь от него, проклята земля за тебя! В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься".
– Да, воистину: прах ты и во прах возвратишься, – тихо проговорил Госелин, когда Сейссак закрыл книгу. – Жена ввергла человека в грех, и злой ветхозаветный Бог наложил на род людской свою яростную руку и заточил душу в греховное, страдающее тело. Так каким же образом союз с женой может быть благословенным? Вы скажете: церковь благословляет брак! – говорил Госелин, и голос его постепенно набирал силу. – Вы скажете: нас учили, что брачное состояние столь же угодно Богу, как девственное! А я говорю вам сегодня: сие ложь, ведущая к погибели! Дети, прошу вас, умоляю: слушайте! – Госелин обвел собравшихся большими глазами, в которых сверкали слезы. – Слушайте меня! Давно минули те времена, когда истинная благодать Господня была с католической церковью. С тех пор она обросла жиром, отягчилась златом – а всего этого не знала в первые годы! Прелаты ее – не прелаты, а Пилаты! Ее так называемые богослужения – бессмыслица; в лучшем случае – пустое времяпрепровождение, но куда чаще – дьяволопоклонничество! Как же может она, эта предавшаяся врагу церковь, решать: что проклято, а что благословенно?
И простер руки Госелин, и благословил лежащие перед ним хлебы, сказав:
– Вкушайте хлебы знания и да будут между вами любовь и братство, и да низойдет на вас благодать Господа нашего! – И добавил звенящим от слез голосом: – Дух Святый, Утешитель, утешь нас!
И тотчас сгусток света загорелся у него над головой, заметался, становясь все больше – и все увидели маленького серебряного голубя.
Птица опустилась на хлебы и спустя миг исчезла. Теперь сами хлебы источали яркое серебряное сияние. И две дорожки слез на щеках Госелина, и новые слезы, дрожащие на ресницах, – заиграли всеми цветами радуги, как роса на рассвете.
При виде чуда ощутил Каталан, как все внутри словно бы обрывается и взмывает, увлекая вверх, в горние выси, и душу, и бренное тело…
И еще захлестнула его ненасытная жадность: знал, что захочет снова и снова видеть чудеса, что пойдет ради них за "совершенным" на край света, лишь бы только опять испытать этот полет освобождаемой души.
И многие в том зале испытывали то же самое, ибо чудо – как вино: пристрастившись, человек уже без него не живет, а прозябает.
И ел Каталан сияющий хлеб и целовал каменный пол там, где коснулась плит нога "совершенного" и, истомленный восторгом, заснул на кухне уже под утро, когда звезды медленно гасли на светлеющем небосклоне.
***
Едва только смежил веки Каталан, как загремело вокруг дома Сейссака оружие.
Амори! В дверь латной рукавицей постучал – открыть потребовал, а когда за дверью замешкались, сам вошел, без позволения. Ни возмущенные крики, ни оправдания не остановили франка; он не беседовать сюда пришел – карать.
Десяток лучников с ним и еще полторы дюжины воинов – все в кольчугах, с оружием.
Глухи были к речам, нечувствительны к слезам, а когда иные слуги Сейссака взялись за оружие, тотчас перебили смутьянов.
Ой-ой! Опять схватили Каталана злые вороги! Почему только не дадут ему жить как хочется – сытно да весело? За что гонит судьба бедного фигляра? Едва только найдет он себе господина, едва только сядет при ком-нибудь, как немедля по воле рока все рушится!
Ой-ой! И как больно сделали опять Каталану, ударив его сапогом по брюху – по мягкому брюху, набитому ветчинной колбаской, соленым сыром, светлым винцом и тремя ломтями хлеба!
Закричал Каталан, запричитал, на спину перекатился, колени к груди подтянул, лицо от побоев руками закрыл.
И не стал больше бить его франк, только руки ему связал и подтолкнув к прочим, на колени поставил. От горя ослеп Каталан, плохо видит вокруг.
И вот выходит из разоренного дома Амори де Монфор, широкое лицо покраснело от гнева, светлые волосы растрепаны, губа закушена.
Стремительно подходит к пленным, оглядывает – как скотину, бегло, ни на ком не задерживаясь взглядом – и, повернувшись к своим франкам, что-то говорит им на северном наречии.
И доносится до Каталана громкий голос "совершенного" – Госелина:
– Дети Господни! Мужайтесь.
***
Ничего, ничего из тех страшных дней толком не запало в память Каталана, ничего не ухватил его помутненный рассудок; одно только и сознавалось: было Каталану очень хорошо, а стало – хуже не бывает. Бить его больше не били, и на том спасибо. По правде сказать, вразумлять Каталана, чтоб смирно себя вел, и не потребовалось. Ослабел настолько, что безвольно мотался в руках белобрысых франков, пока те тащили его куда-то.
А там, куда его притащили, – скопление народу, как в воскресный день на площади, только все у Каталана перед глазами сливалось. Вот он и запел, думая таким образом выпросить себе какой-нибудь милости:
На полпути к стране Вавилону
Стоит, почтенные мои, бык печеный,
А в жопе у него – чеснок толченый…
Только никто не засмеялся, никто даже малой монетки ему не бросил; огрели по спине – ну, Каталан и замолчал.