Но и смех у него стал недобрый.
– Симон хотел было сунуть в Фуа франкский гарнизон, а монахи ему от ворот поворот! Дескать, без всяких франков помощь получают от самого Господа Бога. И выгнали Симона. Симона – выгнали!..
Прикрыл глаза и тотчас будто въяве увидел Фуа, оскверненный, захватанный чужими руками.
Петронилла тихонечко, чтобы брат не заметил, вздыхает. А Рожьер полон новостей, как грозовая туча – тяжелой влагой. И одна весть другой печальнее, хоть уши ладонями зажимай, как в детстве, когда гремит гроза.
Как вышло, что со старого графа, их дяди, сняли отлучение? Уж всяко не даром сделали это католики. Дал им граф, как требовали от него, клятву. Никогда не мутить католическую веру, не давать еретикам ни приюта, ни корки хлеба, ни лоскута ткани. Никогда не прятать у себя катарских священнослужителей и совершенных, но напротив – выдавать людям Монфора их убежища…
– И наш дядя поклялся? – почти шепотом спрашивает Петронилла.
Рожьер снова усмехается.
– Да.
– Вижу я, – говорит его сестра, – что наш дядя любит Фуа больше спасения души.
– Это так, – соглашается Рожьер, кривя губы. И добавляет (а сам следит за ней украдкою): – Да ведь и я тоже.
– Вы?
– И еще наш брат, молодой Фуа. Мы трое – все мы принесли такую клятву.
У Петрониллы выступают жгучие слезы. Все это время, что она сидит за столом против брата, позабыв о печеном гусе – все это долгое время слезы у нее наготове. Так и ждут случая вырваться на свободу. Сострадание к братьем душит Петрониллу, тискает ее горло, не дает вольно вздохнуть.
А Рожьер говорит, безжалостно оглядывая при том сестру, будто барышник – кобылу:
– С нас взяли такую клятву, а вас положили под Монфора.
Ее брат, Рожьер де Коминж. Рыцарь. Самый лучший человек на свете. Ему сорок лет. На лбу и скуле у него новый шрам, которого раньше не было; от этого шрама лицо обрело угрюмое выражение. Рожьер болен своим унижением. Оно пожирает его внутренности, оно изглодало его хуже антонова огня.
– Да поможет нам Бог, брат, – говорит Петронилла неожиданно твердым голосом, – да поможет Он нам в нашем несчастии.
– Плохо помогает нам Бог, сестра, – отвечает Рожьер хмуро. (А шум за окном затих; только брат с сестрой позабыли о нем, не успев толком заметить). – Нашему дяде пришлось выкупать Фуа ценою чести и немалых денег.
– Сколько он отдал?
– Пятнадцать тысяч мельгориенских солидов.
– Папе Римскому?
– Аббатству святого Тиберия.
– Господи! Где же он взял столько денег?
Рожьер пожимает плечами.
– Обобрал вилланов. Кое-что нашлось для него в Каталонии. Часть прислал из Арагона наш добрый граф Раймон…
При звуке этого имени – недосмотром с губ сорвалось, само, без спроса! – у обоих слезы вновь проступают на глазах. «Раймон!..» Вскочив, Петронилла бросается к брату, обхватывает его обеими руками, тесно прижимается к нему, замирает в долгожданном объятии. Рожьер де Коминж склоняет лицо к ее голове, едва касаясь губами макушки. Будь ты проклят, Монфор! Будь поклят!..
* * *
А Монфор – вот он.
Не вошел – влетел.
– Здравствуйте, жена.
Отстранившись от брата, Петронилла смотрит на Гюи. Зарделась, как девочка.
– Здравствуйте, мессен.
Рожьер де Коминж, с красными пятнами на скулах, неприятно улыбается.
– Это мой брат, Рожьер де Коминж. Это мой муж, Гюи де Монфор.
И берет одной рукой за руку брата, а другой – мужа и поворачивает их лицом друг к другу. Пальчики у Петрониллы тоненькие, влажненькие, холодненькие.
– Здравствуйте, мессир.
– Здравствуйте, мессир.
Оба безупречно вежливы, безупречно высокомерны – и брат, и муж. Спесь с обоих стекает медленно, как мед.
Обидчик сестры оказался моложе, чем даже представлялось Рожьеру. Заносчивый мальчишка, недавно принявший из отцовских рук рыцарские шпоры. Небось, еще спотыкается с непривычки.
Робея, Петронилла спрашивает у него:
– Вы голодны, мессен, с дороги?
– Еще бы! – говорит Гюи.
Выдернув руку из пальцев Рожьера (а тот и не противился), положил жене на талию всей горстью, будто зачерпнуть хотел, чуть стиснул ребра – не ребра, а ребрышки, чему тут только замуж выходить. Чмокнул в щеку, как чмокнул бы Аньес, небрежно. И за стол уселся, а сев – первым делом к печеному гусю потянулся.
Брат и сестра, помедлив, сели тоже. Молчали. Гюи уплетал за обе щеки, только хрящи на зубах трещали. Не обращал никакого внимания на тяжелое безмолвие, повисшее над столом. Сын Монфора сел обедать, не сняв пояса с мечом, и оттого ему было спокойно.
Рожьер вдруг громко рассмеялся. Петронилла подняла на него глаза, отложила нож.
– Чему вы так смеетесь, брат?
(А у самой сердце упало: не убили бы сейчас один другого).
– Подумалось, – отвечал Рожьер, – о забавном. Сказал бы мне кто прежде, что сяду за один стол с Монфором…
Гюи и бровью не повел.
Петронилла же, побледнев, молвила:
– А я, брат, ложусь в одну постель с Монфором, и знаете, что я вам скажу?
Рожьер хлебом обтер с губ гусиный жир, склонил голову набок.
– И что же вы мне такого скажете, сестра?
– С Монфором лежать в постели куда лучше, чем с эн Гастоном или этим Ниньо Санчесом.
Гюи неприлично захохотал, брызгая соусом. Схватил свою маленькую, старую, свою некуртуазную жену, стиснул так, что она слабенько пискнула, а после оттолкнул и снова принялся за гуся.
Рожьер смотрел на них с отвращением. Женщина – она как мягкая глина в мужских пальцах; кто мнет ее сильнее, тому и покоряется.
– Кстати, – сказал Гюи с набитым ртом, – ваш брат Монкад, родич…
Рожьер не сразу понял, что Гюи де Монфор с этим «родичем» обращается к нему.
– Монкад все еще в Лурде, – продолжал Гюи как ни в чем не бывало. – Мой отец так и не выкурил его оттуда.
– Неужто сам Симон отступился? – спросил Рожьер. – Вот уж ушам своим не верю.
– Отступился? – Гюи хмыкнул. – Граф Симон, мой отец и господин, оставил Лурд потому лишь, что его позвали более неотложные дела.
Рожьер молча сверлил Монфора глазами, как бы вымогая у него продолжения.