Прах - Елена Хаецкая 5 стр.


– С ней он и пробыл-то дня три, не больше, Она уж и забыла его поди.

Марта покачала головой. Взялась решительно за телефон.

– Он ее из такого дерьма вытащил… Забыла? Она бы по рукам пошла, либо от голода бы подохла…

– Вытащил, как же. Жизнь девушке спас. А потом в еще худшее дерьмо – да рылом, рылом, чтоб неповадно было, – сказала Мария.

Знала, о чем говорила. Сама Актерку три дня вешаться не пускала. Сидели днями и ночами напролет на этом самом подоконнике, две любовницы одного Белзы. И что в нем хорошего? Тощий да плешивый.

А Белза тогда, как Бемби в пору первого весеннего гона, бегал за Манефой. Ах, какая девочка была, провинциалочка из вологодских лесов, нежная, трепетная. И Набокова читала. И Кортасара читала. И Борхеса. А Джойса не читала. «Как вы сказали? Джойс?» И этот ясный детский взгляд из-под русой челки. «Я запишу, если позволите. Я непременно прочитаю Джойса». – «Да уж, ты непременно прочти», – строго сказал Белза. А у самого слюни текут, в глазах крапивная зелень, остатки светлых волос на лысеющей голове встали золотым венцом. И посмеиваясь себе под нос, глядела на это с дивана Мария.

Какая чистая девочка была Манефа. Таких Белза не пропускал.

В комнату вошла мариина мать – тяжелым шагом много работающего человека, плюхнулась в кресло у входа. В ответ на раздраженный взгляд дочери дрогнула ноздрями. Марте кивнула – уважала Марту, даром что гулящая, да работящая.

– Вы разговаривайте, разговаривайте, девочки, я вам мешать не буду.

Гробовое молчание повисло после этого. А мать сидела, зажав между колен ручную кофемолку, и терпеливо вертела ручку. Видать, на кухне этим занималась, а на кухне пусто, скучно, пришла к теплому столу, где чайник и чашки. Зерна перетирались и ссыпались тонким порошком в ящичек.

– Вот, – сказала мать, забыв свое обещание не мешать, – электрическая кофемолка-то сломалась, приходится вручную. Эта еще бабкина, старинная, теперь таких вещей и не делают. А починить электрическую некому. Все наперекосяк с той поры, как отца не стало. И эта вон совсем от рук отбилась, кофе и то намолоть некому, зато пить охотников много…

– Мама! – в сердцах сказала Мария. – Иди лучше к Татьяне Пантелеймоновне, она с удовольствием поговорит с тобой. Расскажи ей, как я ведро утопила. И как кофе намолоть некому. И как целыми днями смотрю в окно с кислой рожей. Поговори о современной молодежи… Только оставь ты меня, ради Бога!

Мать встала, сглотнула. Перед Мартой стыдилась. И, с красными пятнами на скулах, молча вышла из комнаты.

Марта проводила ее долгим взглядом.

– Если ты так ненавидишь свою мать, – сказала она Марии, – то почему не попробуешь жить от нее отдельно?

Дом, где вянут живые травы, где стынут цветы и осыпаются цветы под ласкающими губами.

Дом, пытаясь оторвать от тебя руки, оставляю тебе лоскуты кожи, содранной с ладоней, ибо намертво приросла к тебе.

Дом, сосущий мою молодость, не в силах покинуть тебя.

Ибо невыносима мысль о чужой руке, что зажигает свет в окне, которое я привыкла считать своим.

Восхитительна эта глобальная праведность человека, созданного по образу и подобию божества. Несмотря на все человеческие заблуждения, несмотря на все его грехи и просто неприкрытую подлость. Ибо критерий праведности лежит где-то далеко вне человека.

Может быть, даже вне внятной человеку вселенной.

Может быть, даже вне внятной человеку вселенной.

Взять, к примеру, Актерку…

Актерка ворвалась в дом Марии на пятый день, как Белза умер. Влетела – птицей с морозного воздуха, впустив за собою запах зимы, лисий хвост волос разметался по воротнику дорогой шубы, черные глаза под черными дугами бровей сверкают, как о том в жестоких романсах поется надтреснутым голосом (а монетки-то звяк, звяк, звяк в драную шапку: благослови вас боги, господа милостивые!)

И прямо так, не сняв сапог и шубы, закричала:

– Где он?

– Глотку-то не рви, – лениво отозвалась Мария. – Не в казарме чай.

И встала, подошла, вынула актеркино худенькое угловатое тело из шубы, а сапоги Актерка, поостыв, сама сняла. Марта, в глубине комнаты мало заметная, вынула из буфета еще чашку.

Уселись.

Актерка приехала в Вавилон из Тмутаракани, задавшись целью попасть в Театральный институт. В институте же, только раз взглянув на тощие актеркины ребра, даже прошение не взяли.

И пошла в отчаянии девочка скитаться по огромному хищному Вавилону, и поглотило ее чрево большого города, и начало переваривать, перетирать, обжигать своим ядовитым желудочным соком. Деньги свои она сразу же потратила. Незаметно уходят деньги в Вавилоне. Следить за их исчезновением – особое искусство. У Марты оно, скажем, от природы было, а вот у Актерки, особенно на первых порах, отсутствовало. Так что и домой уехать она не могла.

Белза подобрал ее на улице, когда она совсем уже пропадала. Едва только увидел личико это ангельское с посиневшими на морозе губами, так и умилился. И умиляясь до слез, источая нежность – с кончиков чувствительных его пальцев так и капала – коснулся ее щеки и повел за собой домой.

Все было чудом для Актерки у Белзы в доме. И главным чудом был он сам, Белза.

Нежный, заботливый. Спаситель.

Три дня вместе спали, вместе ели, из постели не выбирались, разве что до туалета сбегать. Теплая постель у Белзы, надышанная, нацелованная, пропахла духами так сильно, что и не уснешь.

Актерка ласкалась и позволяла себя ласкать. И млел он от ее угловатого тела и крошечных грудей, и он того, как она хныкала. А еще она болтала обо всем на свете, как птичка. Слов он не слушал, только интонации девичьего голоска – и умилялся, умилялся. И бегала голенькая на кухню варить кофе, плюхалась обратно в постель с двумя чашками на маленьком металлическом подносике. И вертелась перед Белзой то в его махровом полосатом халате (даже не до пят маленькой Актерке – в два раза длиннее оказался), то совсем раздетая. Болтала и пела, смеялась и плакала, рассказывала про детство и про учительницу немецкого языка Лилиану Францевну. А он только глядел на нее и радовался.

На четвертый день умиляться вдруг перестал. Из постели выбрался, стал звонить куда-то – сказал, по делу. Так оно, впрочем, и было. На работу звонил. А она сидела в постели и ждала, когда он поговорит по телефону и снова вернется к главному своему занятию – умиляться на нее.

Он вернулся, но уже немного другой. Совсем чуть-чуть. Но Актерка звериным своим чутьем это заметила.

Бедой для маленькой девочки из Тмутаракани запахло не тогда даже, когда Асенефа ворвалась и устроила скандал. И не в те дни, как жили втроем (а то еще другие приходили, то Марта с работы забежит, тяжелые сумки в обеих руках; то Мария со своими сумасшедшими стихами на целый день завалится, торчит в комнате, бубнит, Асенефе мешает хозяйничать, умствует девушка). Асенефа, еще оглушенная абортом, мегерствовала в полную силу.

Назад Дальше