– На колени, паскуда! Ты мертв, я ангел Божий!
– Пидор ты, а не ангел, – тихо сказал Упрямец, лежа на полу.
– Молись, говно! Ты хоть молитвы знаешь?
– В задницу… – прошептал Упрямец.
– Повторяй: отче наш, иже еси на небесех…
– Сука… мать твою… сука…
Пятеро праведных сидели кружком и смотрели, как Хозяин бьет шестого. И никто не сказал ни слова.
– Ты умер! – говорил Хозяин. – Ты в раю!
И с каждым новым словом бил Упрямца ногами, и белый халат развевался над армейскими ботинками.
– Молись, паскуда!
– Бляди…
А потом вошла Аглая и взяла Хозяина за руку.
– Что ты делаешь? – спросила девочка.
Хозяин остановился, тяжело дыша.
– Он не верит в Бога. Он не верит в смерть. Он не поверил мне.
– Какая разница, – сказала Аглая тихо.
– Но как же он очутился здесь, если не верит? – спросил Хозяин.
Упрямец открыл глаза. Над ним склонилось детское лицо, ясное, с широко расставленными глазами. Серьезное, спокойное.
– Сестрица, – прошептал Упрямец, – я не буйный, пусть он не бьет меня…
– Не бойся, Упрямец, – сказала Аглая. – Он больше не тронет тебя.
Хозяин дернул ртом и вышел, пробурчав напоследок:
– Если вы такие умные, то сами и вразумляйте этого атеиста…
И хлопнул дверью внизу, и дом содрогнулся.
Упрямец приподнялся на локтях, огляделся, и белые одежды праведных показались ему смирительными рубашками.
Карусельщик глядел на него с пониманием.
– Выпей чаю, – предложил он, протягивая в ладонях буроватую жидкость.
Упрямец жадно глотнул, посмотрел на прыщавое истощенное лицо алкоголика, успокоенно вздохнул.
– Так я и знал, что это вытрезвитель…
– Что ты делаешь, Аглая? – спросила Пиф свою дочь.
Девочка сидела на ступеньке в доме, где были выбиты все стекла. Солнечный свет ломился в оконные проемые, которые были тесны для него. На коленях Аглаи лежала сгоревшая книга, и черными были ее страницы.
– Я читаю, – сказал ребенок.
Пиф села рядом, заглянула в черноту сгоревших листков.
– И что здесь написано?
– О, – сказала Аглая, просияв улыбкой, – всякий раз – разное…
С пустым ведром прошел мимо них наверх Комедиант. Пиф заметила вдруг, как красив он и каким усталым он выглядит.
Набрал полное ведро чаю из ванны и вниз пошел, тяжело ступая. Все немило было ему в раю Хозяина.
А Голос визгливо бранился, сидя на плече Комедианта:
– И чай этот дрянь! – плюнул на пол. – И ванна грязная! – пнул ванну. – И бабы на лестнице сидят, шагу не ступить! – нарочно задел.
Комедиант скрылся за холмом, сложенным старыми консервными банками, и только Голос доносился еще:
– …и рай этот ваш сраный!.
.
Пиф покраснела от злости и открыла уже рот, чтобы обматерить вдогонку своего давнего друга, как вдруг заметила, что Аглая плачет. Что смотрит Аглая на Комедианта во все глаза и слезы текут по круглым детским щекам.
– Почему ты плачешь? – спросила у дочери Пиф, удивившись.
– О, я жалею его, – ответила Аглая. – Я жалею его, мама.
– Почему? Разве он не один из нас?
– Он скоро умрет, – сказала девочка.
– Какие глупости, – отрезала Пиф, глядя, как Комедиант показывается из-за холма на тропинке, как спотыкается и щедро плещет чаем себе на ноги. – Какие глупости, Аглая. Разве мы уже не мертвы?
– Разве мы мертвы, мама? – удивленно спросила Аглая, и Пиф вдруг вспомнила: ее дочь не знала другой жизни, кроме посмертной. Как дети, рожденные во время войны, не знают ничего о мире.
– Смерть – она там, – сказала Аглая и махнула рукой в сторону солнечного света.
И ослепительный свет солнца показался вдруг ее матери страшным.
– Und das Licht scheint in der Finsternis, und die Finsternis hat es nich ergriffen… – читал Пастырь нараспев.
Чумазый подросток терся у входа в храм, то и дело вытягивая тощую шею и засовывая любопытную физиономию в распахнутые врата.
Подросток был худ и очень подвижен; на смуглом круглом лице поблескивали узкие глаза; слегка выпяченные губы шевелились, как будто повторяя слова, доносившиеся из храма. Растрепанные черные волосы подростка кое-как заплетены в тоненькую косичку. Мальчик был бос, в рваной рубашке с плеча рослого мужчины, которая доходила ему до колен.
В темноте вечной ночи смутно поблескивал храм. Это было шестиугольное сооружение со стенами из рифленого стекла темно-синего цвета, с вечным не-небом вместо крыши, с облачным покровом вместо пола, и облака в храме были чернее китайской туши. В этой черноте почти целиком терялась облаченная в темные одежды фигура Пастыря, над которым, в бессветном воздухе, висела, раскинув руки, светящаяся фигура.
К ней и обращался Пастырь, вознося свои молитвы, и невидимый хор еле слышно пел откуда-то из-под крыши.
Подросток мялся на пороге, не решаясь войти. Его разрывали на части любопытство и страх. А хор продолжал петь, и Пастырь продолжал читать, а светящаяся фигура парила над головами и неожиданно вспыхнула, как будто в нее ударила молния.
При этой ослепительной вспышке вдруг высветился город-призрак – огромный город, почти до основания разрушенный бомбежками. Он был виден как бы с высоты птичьего полета. На месте стеклянного храма оказался другой, вернее, руины другого – от него осталась только одна стена, наполовину рухнувшая, похожая на сломанный зуб. На этой стене висело распятие. Оно становилось все больше и больше по мере того, как яркий свет угасал, и город исчезал в надвигающейся темноте. И наконец оно стало большим, горящим; оно словно впитало в себя весь израсходованный на вспышку молнии свет, и медленно слилось с повисшей в воздухе бесплотной фигурой.
– Вот ты где, паршивец! – сказал кто-то в темноте и ощутимо схватил подростка за ухо.
– Ай! – вскрикнул мальчик и попытался вывернуться.
– Что ты здесь делаешь?
– Ничего плохого, господин! – поспешно сказал мальчик.
Постепенно перед ним стала вырисовываться фигура рослого мужчины в военной форме.