Заговор против Америки - Рот Филип 43 стр.


На второй день он опять тренировался с утра в полном одиночестве, но когда я вернулся после уроков, он вывел меня во двор продемонстрировать достигнутую сноровку и, похоже, убедить и меня, и самого себя в том, что вопросы о физическом состоянии обрубка, о прочности и пригодности протеза и о перспективах, открывающихся в жизни перед одноногим мужчиной, ничуть его не волнуют. На следующей неделе Элвин не снимал протеза даже дома, разгуливая в нем весь день, а еще через неделю сказал мне: «Ну-ка принеси футбольный мяч». Только футбольного мяча у нас не было — подобно наколенникам и наплечникам, он считался роскошью и водился только в «богатых» домах. В школе нам мячи выдавали — но только для игры на школьном дворе. Поэтому мне — никогда ничего перед тем не кравшему, кроме мелочи из родительских карманов, — не осталось ничего другого, кроме как — после определенных колебаний — отправиться на Кир-авеню, застроенную особнячками с лужайками и за домом, и перед ним, и обшарить взглядом все подъездные дорожки, прежде чем я высмотрел то, что искал, — футбольный мяч, который можно было стащить, настоящий кожаный мяч марки «Уилсон» — на шнурках и с резиновой камерой, — кто-то из богатеньких детей оставил его прямо на тротуаре. Я взял его под мышку и помчался вверх по холму на нашу Саммит-авеню с такой скоростью, как будто за мной гналась химера с Собора Парижской Богоматери.

В тот же день мы около часа провозились с мячом, перепасовывая его друг другу, а ночью, закрыв дверь, тщательно обследовали колобашку и не обнаружили ни малейших признаков того, что она сломаласьили собирается сломаться.Хотя Элвин посылал мне мяч и левой, и правой, порой опираясь при этом всем телом на искусственную ногу. «У меня не было выбора», — такое оправдание я заготовил на тот случай, если бы меня застукали в момент кражи на Кир-авеню. Моему кузену Элвину понадобился футбольный мяч, Ваша Честь. Он лишился ноги, воюя с Гитлером, а сейчас он дома — и ему понадобился футбольный мяч. Ну и что мне еще оставалось делать?

К этому времени с момента чудовищной встречи на вокзале прошел целый месяц, и я уже не испытывал особого отвращения (хотя назвать это удовольствием тоже было нельзя), запуская по утрам руку в шкаф, чтобы выудить протез и передать его сидящему на кровати Элвину; при том что сидел он прямо в исподнем, ожидая, пока не освободится ванная. Его ожесточение явно шло на убыль, он начал понемногу набирать вес, в промежутках между регулярными трапезами лазя в холодильник и вытаскивая оттуда еду полными пригоршнями, его взгляд уже не был столь отсутствующим, волосы отросли — волнистые и настолько черные, что они сверкали, как начищенная обувь, — и когда он, полубеспомощный, восседал по утрам на кровати, выставив напоказ свою культю, — мальчику, уже буквально боготворящему его, это казалось поводом скорее для еще большего почитания, чем для жалости.

Вскоре Элвин прекратил ограничиваться прогулками по заднему двору: перестав испытывать необходимость в унижающих его достоинство на публике костылях или трости, он принялся разгуливать по округе на искусственной ноге, делая вместо моей матери покупки у мясника, булочника и зеленщика, перехватывая на углу хот-дог, ездя на автобусе не только к дантисту на Клинтон-авеню, но и до самой Маркет-стрит, чтобы купить себе новую рубашку в «Ларки» — и, чего я до поры до времени не знал, наведываясь на пустырь за средней школой, чтобы перекинуться там в покер или в кости; благо деньги, полученные от канадского правительства, бренчали у него в кармане. Однажды, после того как я пришел из школы, мы с ним загнали в кладовку инвалидное кресло, и тем же вечером, после ужина, я сообщил матери кое о чем, пришедшем мне в голову во время уроков. Где бы я ни находился и чем бы мне ни полагалось заниматься, я, не переставая, думал об Элвине — в особенности о том, как бы заставить его забыть о своем увечье, — и вот я сказал матери:

— Представь себе, что у Элвина были бы сбоку на брюках молнии сверху донизу.

Где бы я ни находился и чем бы мне ни полагалось заниматься, я, не переставая, думал об Элвине — в особенности о том, как бы заставить его забыть о своем увечье, — и вот я сказал матери:

— Представь себе, что у Элвина были бы сбоку на брюках молнии сверху донизу. Насколько легче стало бы ему каждый раз надевать и спускать их без необходимости сперва снять протез.

На следующее утро перед работой мать забросила пару армейских брюк Элвина живущей по соседству портнихе, а та распорола их и вшила в левую брючину примерно шестидюймовую молнию. Тем же вечером, примеряя брюки, Элвин просто-напросто расстегнул молнию и преспокойно влез в них, не осыпав при этом проклятиями весь род человеческий только из-за того, что ему приходится одеваться. Причем застегнутая молния не бросалась в глаза.

— Никто даже не догадается, что она есть! — ликующе вскричал я.

Наутро мы сложили в пакет все остальные брюки Элвина и попросили мою мать снести их к домашней портнихе.

— Не знаю, что бы я без тебя делал, — сказал мне Элвин ночью, когда мы уже отходили ко сну. — Штаны бы без тебя надеть не мог!

И он дал мне на вечное хранение канадскую медаль, которой его удостоили за мужество, проявленное в исключительных обстоятельствах.Это была круглая серебряная медаль, на одной стороне которой вычеканен профиль короля Георга Шестого, а на другой — лев, попирающий дракона. Я,разумеется, пришел в восторг и принялся носить ее на груди — но под рубашкой, чтобы никто не увидел ее, а увидев, не усомнился в моем американском патриотизме. Дома, в ящике стола, я оставлял ее только в те дни, когда у нас была физкультура, а значит, мне предстояло на глазах у всех раздеться.

Ну и куда при всем при этом подевался Сэнди? Из-за собственной занятости он поначалу вроде бы даже не заметил, как я с головокружительной скоростью превратился в верного адъютанта заслуженного канадского вояки, который, в свою очередь, за верную службу наградил медалью меня; а когда заметил — и почувствовал себя в дураках не столько из-за того, что Элвин проводил почти все время со мной (это в конце концов могло объясниться тем, что мы с некоторых пор спали в одной комнате), сколько из-за скорее осуждающего безразличия, с которым Элвин относился к нему самому, — так вот, когда он заметил это, было рке слишком поздно отлучать меня от роли поначалу вынужденного, а потом и добровольного помощника (со множеством обременительных обязанностей), которая, к великому изумлению моего старшего брата, оказалась мне вполне под силу, чего никак нельзя было предугадать за все годы, когда я был всего лишь мальцом у него на побегушках.

И все это произошло без благотворного влияниянашего ненавистного правительства, в отличие от того, как обстояло дело с метаморфозой самого Сэнди под воздействием тети Эвелин и рабби Бенгельсдорфа. Все в доме, включая моего брата, избегали говорить о департаменте по делам нацменьшинств и о программе «С простым народом» в присутствии Элвина, будучи убеждены в том, что, пока сам он не осознает, в какой степени благодаря своей изоляционистской политике популярен Линдберг даже в еврейских кругах и насколько в таких условиях не выглядит предательским поведение подростка вроде Сэнди, отправившегося на поиски приключений, которые посулила программа «С простым народом», — не имеет смысла понапрасну раздражать самого последовательного и жертвенного линдбергоненавистника во всем семействе. Но Элвин и сам почувствовал, что Сэнди дрейфует в противоположную от него сторону, — и, будучи таким, каким он был, не брал на себя труда скрывать подлинные чувства. Я ничего не говорил, мои родители ничего не говорили, и, разумеется, ничего не говорил сам Сэнди, — ничего, способного скомпрометировать его в глазах Элвина, — но тот все равно знал (или, во всяком случае, вел себя так, будто знает), что первый из нас, бросившийся к нему с объятиями на перроне, точно так же — первым — полез обниматься с фашистами.

Назад Дальше