-- Maman, finissez {Мама, прекратите (фр.).},-- перебила ее, полузакрывшись веером, Пашута.
-- Что finissez? Что ты понимаешь да мигаешь? Правду ведь говорю, а родня, и притом вежливый кавалер, ну и не откажет. А девичье терпенье
-- золотое ожерелье...
Как мне ни было досадно и даже горько, что меня Ажигины почитали за родню, тем не менее скрепя сердце и охотно я им пособил, где мог.
Ездил с ними к Шелепихе и к Лепре, мотался по магазинам, по театрам и катаньям.
"Ожгла меня вконец эта Ажигина",-- говорил я себе, не на шутку чувствуя, что с первой же встречи снова стал прикован к милому когда-то
предмету. Куда делись гонянья с товарищами, пирушки и сильная в то время картёжь... Настали заботы о костюме -- в порядке ли он, разоденешься,
ни пылинки, на ямскую тройку -- и в Петербург. Сперва по праздникам, а там и в будни, при случае, стал я неотменно ездить из Гатчины к Николе
Морскому. Особенно любил я заставать Пашу по-домашнему, в корнете, то есть в распашном капотике. Привозил матушке сестрице новые французские
книжки и гравюры, гамбургские и любекские газеты и модные ноты. Забьемся в ее горенку, она с ногами на софе, а я ей рассказываю. Читал с нею,
рисовал и писал ей в альбом, а с Ольгой Аркадьевной играл ради забавы в фофаны и в дурачки и толковал о придворных и гатчинских новостях.
-- Приезжайте, милый Савватий Ильич,-- бывало, шепчет Пашута на расставанье,-- в четверг опять концерт Паэзиелло; уговорите мамашу; ах,
как хорошо пел вчера придворный хор.
Не совсем-то приходились мне по душе чрезмерные выезды и увлечения Пашуты столичными веселостями и обычаями, а она от них была без ума.
-- Молода, вырвалась из деревенской глуши! -- оправдывал я сестрицу перед ворчавшей иногда ее матушкой, а сам вот как ревновал ее и к
концертам, и к итальянским операм, и ко всякому выезду из дому.
"Время образумить и обратить ее к тому, кто не наглядится на нее, не надышится! -- утешал я себя, провожая Ажигиных в экипажах в театр
или пешком гуляя с нарядной кузиной по Аглицкой набережной.-- Пусть упивается забавами, пусть щеголяет и веселится. Она вспомнит прошлое, оценит
мои чувства, и счастью моему быть недалеко".
II
Столичные веселости были в полном разгаре. Публика сходила с ума от нового балета "Шалости Эола". Всех пленяли в этой истинно волшебной
пьесе танцовщики Пик, Фабиани, Лесогоров, особенно ж первые тогдашние балетчицы Сантини, Канциани, Настюша Берилева и Неточка Поморева.
Несколько раз мы посетили этот балет, как и славные комедии "Недоросль" и "Школу злословия".
Русская вольная труппа Книппера, игравшая в театре Локателли, у Невы, на Царицыном лугу, поставила в тот год комическую и презабавную
оперу "Гостиный двор" -- слова и музыка Михаилы Матинского, крепостного певчего графа Ягужинского. Весь город перебывал в этой опере, где роль
жениха уморительно до слез играл московский актер из мещан Залышкин. Мы дважды были в этой опере, последний раз незадолго до масленой, в день
рождения Ольги Аркадьевны. Сама она после театра разболелась зубами, подвязала к щеке подушечку с ромашкой и не вышла к чаю.
Пашута, накинув на корнет теплую кацавейку, осталась одна со мной в гостиной.
Толковали мы о том о сем, перебирали игру актеров,
общество, которое видели в партере и в ложах. А после нескольких раздумий, вздохов и пауз я, под влиянием вечера, проведенного в такой близости
к несравненной, не мог более стерпеть.
-- А помните ли, сестрица, Горки, прошлые времена? -- спросил я, помолчав.
"И зачем я назвал ее сестрицей?" -- спохватился я тут же в досаде.
-- Как не помнить! -- отвечала она, откинувшись в кресло.-- Детские, милые увлечения.
-- Помните Ломонда?
Она кивнула мне головой.
-- Жива Меркульевна?.. Здравствует кошка? Цел, жив дубок?
Нежная улыбка была мне ответом из глубины заслоненного от лампы кресла.
-- Ах, несравненное время! -- произнес я.-- Тогда ничто не мешало, так близко был мой рай...
Сказав это, я спохватился и не смел поднять глаз. Но как было выдержать? Мне вспоминались не раз сказанные кузиной похвалы вечерам в
Смольном у кумы ее матери, где Пашута то с тем плясывала, то с другим из известных в городе щеголей, превознося их любезности, ловкость и
вежливо расточаемые залетной провинциалке комплименты. Я ждал, что объявит Паша на мое признание?.. Она молча протянула мне из-под кацавейки
руку и, когда я коснулся ее поцелуем, сказала мне: "Какой вы славный, добрый, Савватий Ильич, с вами так отрадно..." И только...
Через день мы гуляли с Пашей по набережной вдоль Невы. Мостовая была скована морозом. Лихие рысачники проносились мимо нас, лорнируя мою
сопутницу в преогромные, вошедшие тогда в моду лорнеты.
-- Ах, голубчик Савватий Ильич! -- сказала она, скользя легкой походкой.-- Как весело! Вот жизнь! Ну как бы я хотела быть богатой...
-- И зачем особое богатство? У вас ли с матушкой нет достатка?
-- Нет, не то, не то...
-- Родовая ваша вотчина первая в уезде,-- продолжал я,-- как устроена, прилажена, и все для вас...
-- Нет, скучно в деревне, глушь, пустота! То ли здешние люди, как обворожительны. Эта пышность, роскошь, жизнь бьет ключом... Экипажи
какие, смотрите. Утром -- свиданья, визиты... ах, прелесть!.. Что ни вечер -- танцы, балы. Деревня... да кто же возьмет меня, хоть бы с нашими
постылыми Горками?
-- Прости, мое божество,-- сказал я тихо, прижавшись к Пашуте,-- есть один -- ужли его не угадаешь? И если не богат он достатком, зато
искренним, горячим чувством. Он давно, давно у твоих ног...
Паша ни слова не ответила, только, склонившись, шибче пошла. Вечерело. Снег срывался и падал в тишине легкими хлопьями.
-- Что ж ты ответишь тому человеку? -- спросил я, заглядывая в лицо моей сопутнице.
Она молча прошла улицу, другую. Стала видна их квартира. Вдруг она остановилась, обернулась ко мне. Грудь ее прерывисто дышала. Во всю
щеку заиграл могучий ажигинский румянец.
-- Не обманывает тот человек? -- спросила она, пристально глядя на меня.
-- Клянусь, он говорит от сердца.
-- Ну так не беда,-- ответила она,-- не богатый варит пиво -- тороватый; дождик вымочит, солнце высушит.