Даже самая распоследняя Божья тварь, я думаю, имеет хоть какую‑то, пускай ничтожную и бессмысленную для окружающих, но все же свою, собственную цель в жизни. Ведь правда? Даже если это и не жизнь вовсе, а одно мучительное недоразумение! Даже если это никакая не цель для прочих, а один туман на палочке. Все равно! Ведь не может же быть иначе?!
Меня, я думаю, Божьей тварью навряд ли кто назовет. Уж скорее наоборот. Только мне это без разницы. Мне наплевать на них на всех! Они – это они! А я – это я! И у меня тоже есть своя цель! И я так думаю, она не хуже, чем у других. Ведь я живу только ею, этой своей мерцающей впереди целью. Если она и покажется кому‑то бессмысленной и ничтожной, так пусть подавится своим смыслом, черт с ним! А я делал это и буду делать. Я буду бить их, крушить, расколачивать вдребезги! Я разобью их все до единого, на самые мелкие осколки разобью! Когда это будет? Не знаю. Потому что я вообще ничего не знаю! Откуда взялся этот мир? Зачем он? Зачем все его обитатели?! Я не знаю даже, сколько живут такие, как я. Почему? Да потому, что я никогда не видел себе подобных и не слышал о них. Моя мать была совсем другой, не такой. Она говорила, что и отец был совсем другой, пока он не сварился живьем у своей трубы. Все – были и есть совсем другие!
Но я думаю, что не подохну до тех самых пор, пока хоть одно из них будет стоять целехоньким! Где б оно ни стояло,
где б оно ни лежало, хоть на самом краю нашей бескрайней резервации! И не может быть иначе, и не будет иначе! А вот когда я сокрушу последнее и мир перестанет двоиться, тогда я выберу самый большой и самый острый осколок и перережу им собственную глотку...
Я думаю, что это все случится не скоро. Пускай пройдут годы, ничего. Но я сделаю это, я вытерплю все мучения на пути к своей цели. Пусть хихикают болваны и недоумки. Им не понять меня. Я сделаю это – и с радостью и с надеждою уйду из этой мерзкой, поганой жизни. И пускай они тогда смеются над бессмысленностью моей цели – мне уже будет все равно!
В нашем распроклятом местечке я обошел все уцелевшие дома и облазил все развалины. До сих пор мои конечности, и нижние и верхние, дрожат от напряжения. Ах, как я их бил! Как я их колотил! Порезался даже, вон сочится какая‑то пакость из третьего левого щупальца, зеленая и вонючая. Тьфу, мерзость! Самому противно. Ну да ничего, я думаю, заживет. А нет, так и к лучшему. Чего мне ждать? На что надеяться? Какие я радости вижу? Ни черта! Эти хоть по вечерам получают свою порцию, присасываются к краникам у труб – и всю ночь балдеют. А я?! Для меня даже трубы не нашлось. А чем я хуже? Что я, не умею, что ли, краны вертеть да за швами присматривать?! Да это любой оболтус сможет, любой мальчуган, если у него хоть одна конечность имеется. А у меня их одиннадцать! Да я бы за десятком труб мог следить! Так нет, рожей, видать, не вышел! Слишком уж не такой, как все! Чихать хотел!
Катитесь вы куда подальше!
...Кстати, о мальчуганах. Распустили молодежь. Вчера привязалась свора – куда я, туда и они. Улюлюкают, свистят, камнями бросаются – им и невдомек, что я боль только изнутри чувствую. Грозят! А чего грозить‑то? Напугали! Один, маленький совсем, колобком катится, двумя ножками по земле скребет – клоп, вонючка, а туда же. Да его мне коготком подцепить – и все, хана, крышка клопу. Нет, не отстает. Не понимает. А жалко ведь мелочь пузатую. Мне их жалко. А им меня – нет! Хотя чего жалеть‑то? Их всех у труб пристроят, коли не передохнут, конечно, до шести лет, до совершеннолетия.
Всем местечко достанется. Каждый будет свой краник посасывать. И никто их не назовет чудовищем, никто не бросит камня вслед. Они – нормальные, обычные! Им хорошо на этом свете!
Ну да ничего. Я в этом вшивом местечке не задержусь. Вот переколочу завтра оставшееся в наипоследнем домишке, в руинах на окраине – ив путь. Только меня и видали! А на новом месте, глядишь, по‑новому заживем. Только я одно могу сказать точно: если меня там и приставят к трубе и даже свой краник при ней подключат, я дела не брошу, цели своей не оставлю, нет! И в гробу я всех видал, пускай потешаются. А я бил их и буду бить! Колотить!! Расколачивать!!!"
Они застукали его на развалинах старого, еще дореформенного дома‑громадины, в котором уже много поколений никто не жил. Был день, и потому они отлично просматривали всю местность метров на восемь. Дальше силуэты и очертания терялись в пелене, но грех было жаловаться – денек стоял ясный, не то что обычно. Чудовище, выставив, видно для обороны, на всякий непредвиденный случай, четыре щупальца назад и мерно раскачиваясь из стороны в сторону, вытаскивало что‑то большое и плоское из груды камней, кирпичей и прочего строительного мусора.
Пак, самый старший из них и самый хитрый, зажал клешней хобот, чтобы не сопеть, как обычно, трубно и надрывно, и медленно, не спуская глаз с чудовища, отполз назад.
– Попалась, гадина! – заговорщицки сообщил он остальным и пригрозил другой клешней. – Ша!
Коротышка Чук взвизгнул было от восторга, засучил хилыми лапками, но Пак тут же огрел его по загривку, зашипел озлобленно.
– Где Грюня? – спросил он, убедившись, что оплеуха подействовала и дополнительных мер принимать не надо.
Волосатого Грюни нигде не было. Могло сорваться все дело. Близнецы‑Сидоровы в нетерпении кусали друг друга за уши и хищно скребли когтями землю. На ней оставались глубокие борозды. Но шума не было. Каждый понимал ответственность момента. Даже безмозглый и безъязыкий перестарок Бандыра и тот молча скалил обломки желтых зубов и мелко подергивал прозрачными веками. Никто не знал, что надо делать.
– Я сбегаю, поищу? – предложил шепотком Гурыня‑младший, изгибая длинную шею и заглядывая в глаза хитрому Паку.
– Тока втихаря, – согласился Пак и трубанул‑таки хоботом.
На минуту все припали к земле, напряглись. Но чудовище, скорее всего, не расслышало. Хитрый Пак вздохнул тихо, с облегчением и закатил, видно от избытка чувств, еще одну оплеуху Коротышке Чуку. Тот беззвучно захныкал, зажимая лапками пухлый рот‑клювик.
Гурыня‑младший пополз, не оглядываясь, огибая камни. Но далеко ему уползти не удалось. Волосатый Грюня, будто с него уже содрали шкуру и расстелили ее по земле, лежал за ближайшей обвалившейся стеной, раскинув лапы в разные стороны. И спал. Причем блаженно и безмятежно похрапывал при этом.
Гурыня кусанул его за пятку. И тут же зажал Грюне рот, чтоб не развопился. Грюня был голосист.
– Ты че, падла, – шепнул в ухо Гурыня, – завалить всех удумал?!
Волосатый Грюня бешено вращал единственным глазом, пытался вырваться.
– Пак тебе рожу поскоблит‑то щас! – заверил Гурыня‑младший на полном серьезе.
И Волосатый Грюня затих. Он вжал мохнатую голову в не менее мохнатые плечи, поджал лапы и оттого превратился в поблескивающий шерстью клубок.
– Где сеть?
Грюня затрясся, повел неопределенно глазом. Вечно он спал! И вечно не мог толком проснуться! Даже теперь, в такую ответственную минуту. Гурыня‑младший кусанул его еще разок, посильнее.