В детстве она панически боялась кошек и каждый вечер перед сном тщательно обшаривала свою спальню: вдруг кошка прячется в какой-нибудь щели. Позднее ей внушали страх воры-домушники, бродяги, цыгане.
Блейз, правда, объяснил ей, что все эти воры-грабители не более чем символы сексуальной сферы, но это замечательное знание ничем ей не помогло, и она по-прежнему затаив дыхание вслушивалась в ночные звуки. В конце концов она поехала в Лондон, в Баттерсийский дом собак, и привезла оттуда Аякса — взрослую уже овчарку. Впоследствии это превратилось в привычку. «Стоит тебе только захандрить, как ты заводишь новую собаку», — выговаривал ей Блейз. И все же — вызволить из клетки живое существо, такое жалкое, преданное и прекрасное, — в этом было что-то трогательное, почти животворящее.
— Нет-нет-нет, мальчики, вам не сюда, — скороговоркой бормотала она. — Вы уже кормленые, так что давайте-ка назад, мои хорошие!..
Захлопнув дверь кухни перед скоплением черных разочарованных носов, Харриет включила свет. Блейз столько раз уговаривал ее переделать на кухне все по-новому, но она не соглашалась и по-прежнему — опять-таки вопреки желаниям Блейза — ставила завтраки, обеды и ужины на длинный дощатый стол, покрытый красно-белой клетчатой скатертью. Кухня была просторная, несколько сумбурная и темноватая — как раз такая, как нужно. Здесь все было просто и непритязательно, все словно пропитано запахами прошлого. Дерево обшивки давным-давно растрескалось и потемнело, так что не мешало бы и почистить. В раковине громоздилась гора немытой посуды, но Харриет лишь скользнула по ней равнодушным взглядом и направилась к лестнице на второй этаж. Как всегда с трудом удержавшись от соблазна заглянуть к сыну, она прошла к себе в «будуар» — так называлась крошечная заставленная чем попало комнатка, служившая когда-то гардеробной. В остальном доме царил вкус Блейза, гораздо более строгий и придирчивый. Харриет, у которой сердце болело за всякую живую тварь и которая могла по десять минут кряду обмывать каждый салатный листик, лишь бы не задавить ненароком какую-нибудь козявку или не обречь на верную гибель невинного червячка, не задумываясь переносила свое сострадание и на неодушевленные предметы. После смерти родителей основные фамильные ценности перекочевали в лондонскую квартиру Эйдриана, но кроме ценностей осталась еще масса разрозненных и совершенно бесполезных вещей и вещиц: какие-то с детства хранимые сокровища, медные безделушки и тому подобное ассорти, до которого никому не было никакого дела. Постепенно все это осело у Харриет, вперемешку с заморской экзотикой — пестрыми дарами восточных базаров, которые Эйдриан с отцом в свое время привозили ей из Бенареса, Бангкока, Адена или Гонконга. Кувшины, подносы, шкатулки, зверушки, человечки, какие-то божки, чьих имен Харриет не знала, — Блейз именовал все это «хламом старьевщика», а Харриет ругал «барахольщицей», но втайне все же любовался ее нелепым «анимизмом». Теперь, после смерти Софи, в будуаре появились еще и подарки Монти, втиснутые куда-нибудь в середину и свисающие со всех углов. Всякий раз, когда Харриет забегала в Локеттс, Монти вручал ей какую-нибудь тарелку, или статуэтку, или подушечку, или вышитую салфетку — будто хотел поскорее раздеть Локеттс догола, лишить памяти.
Стены будуара были увешаны фотографиями и картинами. Последние принадлежали кисти самой Харриет (когда-то она мнила себя художницей): бледные расплывчатые акварели и несколько картин, написанных маслом, — из-за обилия световых бликов, нанесенных старательной ученической кистью, казалось, что краска на них местами осыпалась от времени. Фотографии были семейные: венчание родителей, венчание самой Харриет, Дейвид маленький, Дейвид постарше, еще старше; Блейз совсем еще молодой — стройнее, тоньше и как-то резче сегодняшнего; отец в военной форме; брат, тоже в форме; мать, увядающая красавица, для которой «славы победное шествие» обернулось чередой нескончаемых странствий и обманутых надежд.
Харриет родилась в Индии, когда ее отец служил в Деолали — преподавал артиллерийское дело в артиллерийской школе. Мать Харриет попала в Индию случайно, приехала в гости к дальнему родственнику-дипломату, чтобы провести в Дели один сезон, да так и осталась. Здесь, на одном из балов, состоялось ее романтическое знакомство с будущим супругом, капитаном Даруэнтом. В день бракосочетания за их свадебным кортежем шествовал слон под узорным чепраком. (Фотография слона была тут же на стене.) Вскоре после этого будущий отец Харриет был откомандирован в Англию, потом началась война. Капитан (уже майор) Даруэнт служил артиллерийским инструктором в Каттерике, потом командовал противовоздушной батареей в Уэльсе. Позже его перевели в Вулидж, еще позже в Германию, но выше майора он так и не поднялся. Мать Харриет следовала за мужем из гарнизона в гарнизон, с одной меблированной квартиры на другую. (Лишь под конец ее терпение иссякло, в Германию она уже не поехала.) Был, правда, домик в горах, в Уэльсе, где детям так нравилось. Было вечное безденежье и никакой романтики. Слон с узорным чепраком остался в далеком прошлом. Овдовев, миссис Даруэнт осела в Ирландии, и в последние годы Харриет с ней почти не виделась. Мысль о матери отозвалась в сердце Харриет привычной нежностью, и из памяти тут же выплыли картинки деревенской жизни: корзина с ежевикой, терн, собранный для настойки, золотистое айвовое желе, сухой вереск под копытами маленьких пони, запах жимолости, запах влажного сена, ванильный вкус желтовато-коричневых яблок. Эти воспоминания — такие яркие и в то же время расплывчатые — были очень дороги Харриет. Во всякую свободную минуту нужно думать о людях с любовью, считала она. Особенно о мертвых, поскольку они бестелесны и более живых нуждаются в нашем участии.
Харриет обернулась к голландскому зеркалу в инкрустированной раме (Блейз подарил на Рождество) и слегка поправила прическу. Ее длинные чуть отливающие золотом каштановые волосы были скручены узлом на затылке. Перед зеркалом круглое спокойное лицо Харриет сделалось еще спокойнее. На ней было длинное — «викторианское», как говорил Блейз, — вуалевое платье в мелкую крапинку. Харриет всегда старалась одеваться по возрасту. Некоторые из ее подруг давно располнели, но, кажется, по-прежнему воображали себя стройными и молоденькими. Харриет села за стол и вскоре почувствовала, как ею овладевает привычная праздная грусть. В такие минуты она казалась сама себе бездумной, безвольной и безмерной — как огромная мягкотелая тварь, недвижно висящая в толще морской воды, или даже как целый необитаемый континент. На самом деле эта бесформенная огромность была формой ее счастья. Такая форма — или матрица, хотя Харриет не пришло бы в голову обозначить ее подобным словом, — есть у каждого из нас. Эту форму наше сознание принимает в состоянии ленивой расслабленности; она может показаться кому-то неприглядной или даже уродливой, — но именно она составляет суть нашего счастья. Харриет была счастлива, и ее дом был счастлив вместе с ней, прогретый ее немного сумбурным, но все же ровным и спокойным теплом.
Конечно, и у нее на душе порой бывало неспокойно — чаще всего из-за Дейвида; или иногда становилось жаль своего маленького загубленного таланта. Но она любила, она была любима, совесть ее была чиста — и этого, при ее характере, было довольно для счастья, для того чтобы ее отношения с текущим временем оставались неспешными и доверительными. Счастье ее выглядело порой грустноватым, но всегда улыбалось. Она любила своего мужа, сына, любила брата и умела смотреть на все жизненные невзгоды сквозь призму этой любви, отчего невзгоды рассеивались. Иногда она ощущала себя совсем маленькой и ничтожной — «сошкой-мошкой» — и страшно жалела, что не стала в жизни великой художницей или не важно кем, но великой.В свое время она училась в художественной школе и вынашивала честолюбивые замыслы.