Какие-то стороны религии связаны с самобичеванием, какие-то нет. Религия — штука сложная.
— Так вы не верите в религию, Монти?
— В такую нет.
— А в какую верите? В какую-нибудь по-настоящему глубокую?
Монти ответил не сразу. Обсуждать все это с Дейвидом не хотелось. Лишь юношеская непосредственность собеседника делала возможным подобный разговор, но она же делала его бессмысленным. Можно было, конечно, изречь какую-нибудь глубокомысленную полуправду, но тоже не хотелось. Объяснить такие вещи по-настоящему невозможно, потому что по-настоящему такие вещи необъяснимы.
— Варрон говорил, что многие боги вымерли от забвения.
— И что?
— Когда все боги будут преданы забвению и вымрут, тогда, возможно, начнется настоящая религия.
— Не совсем понимаю. А как же Христос? Он так меня мучает.
— Не обращай на него внимания. Он пройдет, как проходит все. Как радуга.
— Скорей бы уже, — сказал Дейвид. — А, кстати, он, кажется, тоже был в моем сне. Стоп, а кто же он был? Тот, который бегал с сачком за летучей рыбой, когда потом мы вместе оказались в часовне, — или сама рыба?
Монти молча разглядывал руку Дейвида, лежавшую на траве. Тонкие светло-золотистые волоски росли сначала вниз, а ближе к внешней стороне руки плавно загибались кверху; сквозь нежную, почти белую кожу локтевой ямки просвечивали голубые вены. Монти вдруг захотелось наклониться вперед, припасть к этой влажной ямке, ощутить губами горячую пульсацию крови. Софи больше нет, думал Монти, а мне хочется поцеловать руку этого мальчика. Может быть, это первый несуразный знак возвращения к жизни? Тогда лучше уж совсем не возвращаться. Впрочем, возразил он сам себе, почему это обязательно должен быть знак? Скорее всего, он ничего не значит, или, точнее, не имеет значения, как Дейвидов Христос. Я должен как-то продержаться, должен вытерпеть все это, иначе меня ждет удел Магнуса — белое яйцо.
— Я?
— Видишь, какой я жалкий человечишка, я даже не говорю «чтобы бросил», говорю «чтобы пил меньше». Так вот, если бы ты мне приказала…
— Но почему я?
— Потому что… Ах, Харриет, милая, ты знаешь, почему…
— Опять ты за свое! Ну, хорошо. Эдгар! Я приказываю тебе: отныне ты должен меньше пить!
— Спасибо. Ну, вот сейчас, только эту чуточку допью — и начну сокращаться.
— Нет уж, эту чуточку придется пропустить.
— Да? Жаль. Ну ладно, раз ты так считаешь… Харриет рассмеялась.
Ну ладно, раз ты так считаешь… Харриет рассмеялась. Они сидели за круглым столиком на кухне. Харриет только что закончила чистить клубнику, и над кухней балдахином висел стойкий, почти осязаемый клубничный запах.
— Харриет, какое у тебя замечательное платье — похоже на клубнику со сливками. Нет, на клубничный пирог со сливками. И как это у вас, женщин, получается?
— Я рада, что вы с Блейзом наконец-то познакомились. Что это за грек, про которого вы с ним говорили? Ну, который лечил людей одними разговорами?
— Антифонт. Твой муж очень добрый человек, он держался со мной так любезно.
— Да, он добрый.
— Я бы на его месте не слишком мне доверял.
— Но почему? Мы уже сто лет женаты. Среди моих друзей много мужчин.
— Да? Как жалко. Я надеялся, что я единственный.
— Но ты же знаешь, Монти тоже мой друг. Поразительно, что вы с ним, оказывается, так давно знакомы.
— Люди всегда переводят разговор на Монти, как только выясняется, что мы учились вместе.
— Расскажи мне, пожалуйста: какой он был в молодости?
— Вот-вот! И Софи, в тот день, когда они с Монти познакомились, сказала мне ровно то же самое.
— И, главное, именно ты тогда представил их друг другу. Это все решило. А как ты сам познакомился с Софи?
— Я делал стихотворный перевод «Агамемнона»,
— Нет, — задумчиво сказал Эдгар. — Она любила Мокингем.
— Это… кто?
— Мокингем? Это мой дом. Приезжай, я тебе его покажу.
— Надо же, ты сам свел Монти и Софи.
— Не я, а судьба. То есть, конечно, я, но так уж мне было суждено — их свести. Знаешь, бывает, что человеку на тебя глубоко плевать, он, если угодно, даже тебя презирает, но все равно, всю жизнь управляет твоей судьбой.
— Монти тебя не презирает.
— Я жалкий и презренный, — сказал Эдгар. — Почему бы ему меня не презирать?
— Какие глупости! Ты нужен Монти.
— Вряд ли. Со мной у него связано слишком много воспоминаний. Для презрения этого вполне достаточно.
— И потом, ты такой умный, столько всего знаешь. Монти сказал мне, что ты знаменитый ученый. Только я до сих пор не знаю, в какой области.
— Область, по правде сказать, совершенно несерьезная. Так, ранние греки.
— Ой, расскажи мне немного о том, что ты знаешь.
— О том, что я знаю, почти никто ничего не знает. Поэтому все очень легко.
— А кого ты изучаешь? Назови хоть несколько имен.
— Анаксагор. Анаксимандр. Анаксимен. Антифонт. Алкмеон.
— Ни про кого не слышала.
— Аристотель.
— Про Аристотеля слышала. А почему они все на «А»?
— Потому что все они служили Афине и жили в начале мира. Правда, был еще Фалес.
— Что он делал?
— Он думал.
— А что он написал?
— Ничего.
— Тогда зачем его изучать, если он ничего не написал?
— Сократ тоже ничего не написал. Как и Христос.
— А что они такого открыли, эти ранние греки?
— Что мир управляется законами.
— Ну, по-моему, это и без них всем известно!
— Это сейчас. А тогда об этом еще никто не догадывался. Люди вообще додумываются до всего страшно медленно.