Тут я почти смыкаюсь с Юнгманом… Возникали и гибли династии, на смену рабству прямому пришло рабство опосредованное, и совершенствовалась всякого рода техника, а вот человек - как был, так и остался несовершенной, противоестественной химерой, этаким кентавром, полубогом-полузверем, черт знает откуда возникшей душой на обезьяньем туловище. И все, что происходило, происходит и, видимо, будет происходить, - это только потому, что душа, чтобы выжить, должна заботиться о сохранении тела, а тело от забот о душе свободно; что душа вынуждена довольствоваться малым, чтобы не потерять все, а тело ненасытно и неблагодарно и чрезвычайно изобретательно в смысле удовольствий, комфорта и безопасности; и нет и никогда не будет равновесия между ними. И тысячи лет человек балует свое тело и закармливает душу салом и сахаром, чтобы дремала смирненько и не лезла в дела общечеловеческие. И все было бы хорошо и спокойно, если бы почему-то люди не были такими разными, если бы некоторые души не были невосприимчивы к сахару и салу, а некоторые, наоборот, чрезвычайно прожорливы, но худы, вечно голодны и злы поэтому; и если бы совесть, этот подслеповатый судья в вечных спорах души и тела, не разрасталась бы у некоторых, как зоб, уродующий и потому начинающий влиять на поступки… Гипертрофия души, гипертрофия совести - болезни страшные, опасные, почти всегда смертельные. Кажется - заразные…
Но - странно все это, господа. К чему мы придем? Да, прогресс; да, противоречия - это двигатель его; а что такое сам прогресс? Мотаемся по кругу - по спирали? Пусть по спирали - виток, виток, еще виток… еще и еще? А дальше? Дальше-то что? И каждый этот виток устилается телами и душами, мертвыми, покалеченными, слепыми, пробитыми насквозь - а дальше? зачем? Куда? К всеобщему счастью? Но с точки зрения тел счастье - это когда тепло, сыто, мягко, нигде не жмет и ничего не нужно делать; а с точки зрения душ - это когда просторно, дико, ново, интересно, свободно… Так - куда?
Куда попроще?
Да, как обычно…
-Опять налет, - сказал Шанур.
В блиндаже надрывный, захлебывающийся лай зениток преображался в глухой рокот перекатывающихся камней, а потом земля стала вздрагивать под ударами бомб и с потолка потекли струйки пыли. Все повторялось вновь, чтобы потом повториться еще и еще, возвращалось на круги своя, и вырваться из круга казалось невозможным…
Через два дня температура резко поднялась, и все окутал туман - такой густой, что не то что работать - ходить стало трудно. Пользуясь этим туманом, диверсионная группа попыталась пробраться к штабу, но по чистой случайности наткнулась на зенитчиков, ввязалась в перестрелку, попыталась уйти и сослепу сунулась прямо под счетверенную пулеметную установку. Кто-то, может быть, и ушел, никто не поручился бы, что диверсантов было именно семеро, но и обратного доказать было нельзя, поэтому был составлен рапорт о полном уничтожении группы. Разумеется, ни о каких съемках речи не шло, не говоря уже о полной неожиданности - туман, господа, туман, какие тут съемки? Руководствуясь этими соображениями, а также полным отсутствием этого эпизода в сценарии, господин Мархель настоял на непричислении этого события к имевшим место.
Туман висел плотной серой пеленой, пропитывал насквозь непромокаемые накидки, оседал слизью на скалах, крупными каплями повисал на балках моста. Мост стремительно ржавел. Одежду отжимали и вновь натягивали на себя - только так и можно было ее сушить. Приказа о переходе на зимний сезон и начале топки печей еще не отдавали.
Смешиваясь с соляровой гарью, туман образовывал такую ядовитую смесь, что саперам приходилось работать в противогазах.
Хроникеры, лишенные работы, слонялись по окрестностям. Их не замечали и пропускали везде, кроме штрафного лагеря - там, наоборот, они становились будто помеченными, и приблизиться к проволоке никому не удавалось.
Мост стремительно ржавел. Одежду отжимали и вновь натягивали на себя - только так и можно было ее сушить. Приказа о переходе на зимний сезон и начале топки печей еще не отдавали.
Смешиваясь с соляровой гарью, туман образовывал такую ядовитую смесь, что саперам приходилось работать в противогазах.
Хроникеры, лишенные работы, слонялись по окрестностям. Их не замечали и пропускали везде, кроме штрафного лагеря - там, наоборот, они становились будто помеченными, и приблизиться к проволоке никому не удавалось.
Пусть туман - Петер продолжал таскать с собой камеру. Это было его оружие, и без нее он чувствовал себя как пехотный офицер без пистолета. Мало ли?..
Хильман встретился ему внезапно - просто вышел из тумана чем-то знакомый офицер, Петер, продолжая думать о своем, сделал полшага в сторону, пропуская, - и вдруг узнал его. Остолбенел - это слабо сказано, внутри все куда-то пропало и сердце запрыгало, как стальной шарик по бетону, выбивая тяжелую дробь; но наружно это проявилось именно так: Петер застыл столбом. Хильман, чуть подсмеиваясь и щуря глаз, обошел его кругом, встал навытяжку и истово отдал честь, потом не выдержал, прыснул, схватил за плечи и затряс:
-Ты что, чертяка, не узнал меня, да? Ну, память девичья, а еще друг называется! Ну, что молчишь?
Петер попытался сказать, что узнал, мол, только так не бывает, чтобы тобой собственноручно похороненный - и на тебе, встретились! - но из горла вырвалось что-то неопределенно-задушенное, и Хильман понял все.
-Да не оживал я, - сказал он. - Все нормально, не бойся. Ты живой, я мертвый - ну и что? Все в порядке вещей. Не волнуйся. Пойдем посидим где-нибудь, а то я уже бродить устал…
Оцепенение не проходило, и Петер побрел покорно за оживленно тараторящим Хильманом, так ни черта и не понимая. Они сели в какую-то нишу в скале, как специально выдолбленную для того, чтобы два офицера могли сесть рядом и потолковать о жизни, не опасаясь падающего с неба осколка, дождя или ока вышестоящего начальства.
-Жду переправы, - сказал Хильман. - Оказывается, по нынешним временам через Стикс так просто не перебраться. Пустили два парома, но все равно очередь еще не меньше чем на год. Вот и бродим по свету, размещаемся, где можем… А я искал тебя, знаешь. Как-то не договорили мы тогда с тобой, и так стало мне обидно - не договорили…
-Постой, - вспомнил Петер. - Ты ко мне в госпиталь приходил?
-Нет, - сказал Хильман. - А ты успел в госпитале побывать?
-Да, - сказал Петер, - ободрало… А мне, когда лежал, казалось, что ты приходил.
-Померещилось, - сказал Хильман. - У тебя курево есть? Петер поискал по карманам: с утра брал, но… Коробка была на месте, и в ней, смятые и сырые, три сигареты.
-Вот все, - сказал он. - Подожди меня тут, я сбегаю…
-Не надо, - сказал Хильман. - Потеряю тебя, потом искать снова… Хватит этих.
Он закурил, затянулся, зажмурился, прислушиваясь к себе, замер; лицо его на миг застыло в выражении готовности ко всему - и к разочарованию, тогда мимика передаст и само разочарование, и стоическое его преодоление; и наоборот… наоборот… именно наоборот! Лицо расслабилось, от уголков губ и глаз блаженная улыбка, испарилось напряжение, и Хильман, выдохнув дым, обмяк и что-то такое изобразил из себя, что Петер сам ощутил прилив ясной радости, как при пробуждении в детстве.
-Как живой, - сказал Хильман и шумно вздохнул - безо всякой, впрочем, грусти.