Но из чего ты сделан, сударь, — из пуха, воздуха, из паутины? С такой махины свергнуться сюда — и не разбиться, как яйцо!
— Стало быть, я умер, — заключил Глостер. Он упал на колени и, похоже, перестал дышать. — Я умер, тем не менее — страдаю, глаза болят, хотя их больше нет. Ужель страданью права не дано искать развязки в смерти?
— Все это потому, что он тебе мозги ебет, — сказал я.
— Что? — молвил Глостер.
— Тш-ш, — шикнул на меня Эдгар. — Пародиею этой на прыжок я вылечить его хочу. — И громче, отцу: — Это убогий нищий, не бери в голову, добрый господин.
— Умер так умер, — сказал я. — Приятно оставаться в мертвых. — И я снова улегся на землю там, где не дуло, и натянул на глаза колпак.
— Иди, посиди со мной, — раздался голос Лира. Я сел и увидел, как король отводит слепца к себе в уголок под валунами. — Пусть тяготы мира скатятся с наших согбенных спин, друг. — Лир обхватил Глостера за плечи и притянул к себе, а сам беседовал явно с небесами.
— Я узнаю, — сказал Глостер. — Ведь это же король.
— Король! Король от головы до ног! Гляди, как дрожь рабов моих колотит, когда гляжу на них я. Что, не видишь? То-то. Потому что ни солдат у меня, ни земель, ни слуг — ведь Глостеров ублюдок к отцу добрей, чем дочери мои, зачатые на простынях законных.
— Опять двадцать пять, еб твою мать… — буркнул я, хоть и видел, что слепой старик улыбается. Судя по всему, ему было спокойно в обществе своего монаршего друга: слепота к негодяйской натуре Лира поразила его гораздо раньше, чем Корнуолл и Регана отняли зрение. Его ослепляла верность. Титул слепил глазницы. Это шоры низкопробного патриотизма и притворной праведности. Он любил спятившего короля-убийцу. Я снова откинулся на спину.
— О, дай облобызать мне руку, — сказал Глостер.
— Сначала вытру, — ответил Лир. — Пахнет мертвечиной.
— Я ничего не чую — и глядеть мне нечем. Будь ярче солнц слова — не вижу я. Я недостоин видеть ничего.
— Как это не видишь? Спятил, что ли? Дела какие, видно и без глаз. Ты ушами гляди: видел ты, как дворовый пес рычит на нищего? И как тот послушно убегает? Вот он, великий образ власти: повиновенье псу, поставленному на должность. Не лучше ли он многих, отказавших бедняку в еде? Заплечник, руки прочь! Они в крови. Зачем стегаешь девку? Сам подставься. Сам хочешь от нее, за что сечешь. Видишь, Глостер? Видишь, кто достоин, а кто нет? Сквозь рубище худое порок ничтожный ясно виден глазу; под шубой парчовою нет порока! Закуй злодея в золото — стальное копье закона сломится безвредно; одень его в лохмотья — и погибнет он от пустой соломинки пигмея. Виновных нет! Никто не виноват! Я оправдаю всех: да, друг, я — властен всем рты зажать, кто станет обвинять! Купи себе стеклянные глаза и, как политик гнусный, притворяйся, что видишь то, чего не видишь. Что я жалок.
— Нет, — вмешался Эдгар. — Это у вас правда светлая сплелася с бредом, рассудок — с помешательством ума! Не плачьте, добрый мой король.
— Как не плакать? Когда ты плакать хочешь обо мне, бери мои глаза. Ведь ты же знаешь, что с плачем мы являемся на свет; едва понюхав воздуха, вопим мы и плачем. Родясь, мы плачем, что должны играть в театре глупом…
— Да нет же, все будет хорошо и…
Раздался глухой удар, за ним — еще. Кто-то взвыл.
— Сдохни, безглазная башка! — раздался знакомый голос. Я подскочил — и вовремя.
Я подскочил — и вовремя. Над распростертым Глостером стоял Освальд, в одной руке — окровавленный камень, а из груди старого графа торчал его меч. — Простор неясный женского желанья ты больше не отравишь. — Он провернул клинок в графской груди. Из старика хлынула кровь, но не послышалось ни звука. Граф Глостер был вполне мертв. Освальд выдернул меч и пнул тело старика на колени Лиру. Тот вжался в валун. У ног Освальда лежал бесчувственный Эдгар. Гнида повернулась в рассужденье вогнать клинок в его позвоночный столб.
— Освальд! — заорал я из-за прикрытья валунов, а сам уже выхватывал метательный кинжал из ножен на копчике. Червь развернулся ко мне с мечом наготове. Кровавый камень, которым досталось Эдгару, он выронил. — Вспомни наши взаимные обеты, — продолжал я. — И дальнейшее истребленье моих соратников заставит меня усомниться в твоей искренности.
— Прочь, навозник! Не было у нас никаких обетов. Лживый наглый смерд!
— Муа? — рек я на чистейшем, блядь, французском. — Мы договаривались, что я на блюдечке поднесу тебе сердце твоей дамы сердца — и отнюдь не в неприятном виде потроха, извлеченного из неебабельного трупа.
— Нет у тебя такой власти. И Регану ты не околдовал. Это она меня сюда прислала покончить с сим слепым предателем, кто воспламенял умы против наших сил. А также — доставить вот это. — Из глубин камзола он извлек запечатанное письмо.
— Каперское свидетельство, во имя герцогини Корнуоллской дающее тебе право быть мудаком и гандибобером?
— Твой острый ум ступился, дурак. Это любовная записка Эдмунду Глостерскому. Он отправился в эти края с разведотрядом оценивать численность французских войск.
— Это мой ум ступился? Мой острый ум?
— Да. Он и ступился, — сказал Освальд. — А теперь — ан-гард! — Его, блядь, французский был едва приемлем.
— Ну, — сказал я, картинно кивнув ему. — Это ты верно подметил.
При сих словах Освальд обнаружил, что его схватили за глотку и несколько раз дерябнули о валуны, от чего он лишился меча, кинжала, любовной записки и кошелька с монетами. После чего Харчок поднял управляющего повыше и медленно, однако ж неумолимо принялся сдавливать ему горло. Из вонючей утробы Освальда влажно забулькало.
Я сказал:
Такой поворот событий Освальда несколько озадачил — до того, что язык и зенки его удивленно полезли наружу нездоровым манером. Затем он принялся одну за другой сдавать свои телесные жидкости, и Харчку пришлось отвести его от себя, чтобы не замараться.
— Брось его, — промолвил Лир, по-прежнему из-под прикрытия валунов.
Харчок вопросительно глянул на меня. Я пожал плечами так легонько, что легче некуда:
— И впрямь — чего держать эту обтруханную мартышку? Пусть барсуков сношает.
Освальд уже перестал дрыгаться — просто висел в хватке Харчка и капал. Я кивнул подручному, и тот бросил тело управляющего за край утеса, словно яблочный огрызок. А сам опустился на одно колено у тела Глостера.
— Я хотел научить его валять дурака, — проговорил он.
— Да, парнишка, я знаю. — Я не отходил от валунов, давя в себе позыв утешить этого громадного бестолкового убийцу, похлопать его по плечу хотя бы. Из-за гребня над нами донесся шорох, и мне показалось, что я слышу лязг металла о металл.
— А теперь он не только слепой, но и мертвый, — вздохнул Самородок.
— Ешкин шик… — До меня дошло, что это было. Я успел крикнуть вполголоса Харчку: — Прячься, не сопротивляйся и не зови меня, — а сам плашмя бросился наземь.