Но кто может поручиться, что я не полюбила его – и всех остальных – еще до собственного рождения.
– Моя любовь, – говорит Фрида, – это, конечно, тоже часть магии, ее инструмент и следствие одновременно. Ничего не бойтесь, дети, вы бессмертны, пока не боитесь. Танец – одни из кратчайших путей к бессмертию, потому что танцевать и бояться одновременно невозможно.
– А теперь, – говорит Фрида, дождавшись, когда последние такты пасодобля сменятся первыми звуками самбы, – танцуем белый.
Высокий, худой, как дон Кихот, и такой же усатый старик стоит у окна, повернувшись спиной к улице. Его двадцатилетняя внучка сидит на подоконнике. Она специально сбегала на рынок, принесла деду малину, мед и творог, но он опять не хочет есть. И вообще ничего не хочет.
– Когда мы с твоей бабушкой Ириной впервые приехали в Вильнюс, – говорит старик, – было русское Рождество, и падал снег – крупные белые пушистые хлопья, как на открытках рисуют. Твоя бабушка всегда обожала зиму, а мне больше нравилось лето, но с того дня я тоже полюбил снег. Мы любили его вместе, радовались каждому снегопаду. Твоя мама уже была взрослая, а мы все еще бегали в парк кататься на санках, как дети, очень она над нами тогда смеялась. В других городах мне по-прежнему нравилось лето, но снег в Вильнюсе – это был наш общий с Ириной праздник, один на двоих, ежегодный и многократный, отмеренный щедрой рукой.
– Когда Ирина умирала, – говорит старик, – дала честное слово, что непременно пришлет мне оттуда привет. Чтобы я точно знал, что смерти нет, а жизнь бесконечна, и Ирина ждет меня на пороге. Ну или хоть записку там оставила, если невозможно подолгу на одном месте сидеть.
– И я, – говорит старик, – вот уже второй месяц оглядываюсь по сторонам. Все что угодно может быть ее приветом. Облако в форме зайца, клубок цветной шерсти на тротуаре, оранжевые огоньки в небе, старая записка про котлеты в холодильнике, вложенная в книгу вместо закладки. Но я думаю, если бы Ирина и правда передала мне привет, я бы сразу понял, что это он и есть. Не пришлось бы ни гадать, ни придумывать.
– Ну, может быть, надо еще подождать, – рассудительно говорит внучка. – Может быть, там время как-то иначе идет.
Вообще-то, она не верит в приветы из загробного царства. И в жизнь после смерти тоже. Ну как – не верит, просто никогда всерьез об этом не думала. И не стала бы, если бы не дед, которого надо приободрить и утешить. Но как, господи, как?!
– Вчера было сорок дней, а Ирина все молчит и молчит, – говорит старик. – Я, честно говоря, думаю, просто некому слать мне приветы. И неоткуда. Ничего там, девочка, нет. И никого. И нас больше не будет.
– Ты посмотри, что делается, – говорит внучка, и голос ее подозрительно звенит. – Дед! Обернись и посмотри в окно, пожалуйста. Ты только посмотри.
На июльский город падает снег. Крупные белые пушистые хлопья, как на открытках рисуют. Настоящий, холодный, мокрый, совершенно невозможный, но если высунуть руку в окно, можно стать счастливым обладателем многих тысяч снежинок и владеть ими единолично целую четверть секунды, пока не растают.
Из сборника «Сказки старого Вильнюса»
Из сборника «Большая телега»
– Я вырос в Бялобжегах, – говорит он. Забирает у меня посох, рассеянно гладит серебряную голову по гладкому лбу, дружески ей подмигивает и снова поворачивается ко мне. – Это такая паскудная дыра, я тебе передать не могу. Дело не только в том, что захолустье, бывают, знаешь, такие деревеньки – заедешь случайно, и кажется, навсегда бы остался. А Бялобжеги не деревня все-таки, какой никакой, а городок, и не то чтобы на краю света, но там все тоской пропитано. Помню, в детстве выходишь из дома солнечным утром, идешь к реке, трава зеленеет, вода серебрится, ивы плакучие, кувшинки, все цветет, как положено, природа-то в тех местах красивая, кто бы спорил. И вот идешь по берегу, тебе всего восемь лет, впереди длинный летний день, и жизнь теоретически одно сплошное чудо, а все равно такая тоска, даже ребенка прошибает, как будто яд какой-то в воздух подмешан, честное слово, нигде больше такого не ощущал. Ближайший город Радом – ну как ближайший, тридцать километров пилить, на автобусе еще ничего, а на велосипеде умаешься… Тоже, кстати, та еще дыра, только и счастья, что авиашоу проводят, мы в детстве, помню, дождаться не могли, главное событие года, все летчиками стать мечтали, понятно. Интересно, хоть кто-то из нашей компании стал?
Демон с наслаждением затягивается дымом, его спутанные серебряные космы развеваются на ветру, он нечеловечески прекрасен, как и положено демону. Такая у него работа – быть нечеловечески прекрасным по пятницам и выходным, с полудня, и как пойдет.
– Летчика из меня, как видишь, не вышло, – говорит он. – Но из Бялобжегов я сбежал, как только школу закончил. Поступил в политехнический институт в Варшаве, в какой взяли, в такой и поступил, лишь бы остаться в столице. Даже не помню, как мой факультет назывался; впрочем, я там всего полгода маялся, а потом меня позвали сниматься в кино, вот так просто на улице остановили и позвали, представляешь? В итоге ничего толком не получилось, взяли профессионального актера, а я в паре эпизодов снялся, неплохо, кстати, заработал за несколько дней. И на съемках познакомился с девчонками из театрального, обалденные оказались девчонки, у меня таких подружек раньше не было. И они сказали – а давай к нам попробуй, может возьмут, мальчиков всегда не хватает, а ты вроде ничего, способный. Не то чтобы я так уж хотел стать актером, дурная какая-то профессия, мне, кстати, до сих пор так кажется, но девчонки рассказали, какая у них там веселая жизнь, к тому же из политехнического меня бы все равно выгнали. Я, прикинь, сел перед экзаменами свои конспекты читать, а там вместо лекций какой-то гон непрерывный, в стихах и прозе. Ну да, сочинял всякую ерунду от скуки, записывал, чтобы не забыть, а оно знаешь как бывает – увлечешься, ничего вокруг не видишь и не слышишь, какая там лекция… Короче, я сессию даже сдавать не пытался и на пересдачу не пришел, и на вторую, и на третью, а пока все это тянулось, ходил в театральный, сперва к тем девчонкам – ну, вроде, в гости, а потом осмелел, стал в аудитории соваться, на занятиях сидел как бы вольнослушателем, преподаватели меня пускали, я им почему-то нравился, я тогда смешной такой был – длинный, тощий, рыжий, морда еще детская, готовый клоун, может, этим и взял.