Вода и кораблики - Рыбаков Вячеслав Михайлович 18 стр.


– Сколько тебе надо женщин?

– Ну, пары десятков хватит на первое время, – пробормотал Коль.

– А штаны от истощения не свалятся?

– Дур‑рак ты и хам, – ответил Коль, спрыгивая с колпака на крыльцо.

Вырезал. Подмел. Еще только к полудню шло.

Обед… Лень было возиться. Уселся за пустым, чисто прибранным столом, бестолково поводил по углам глазами.

– Не выспался я нынче…

– Поплачь по этому поводу.

Коль хотел заорать на него, но не было сил. Не было ярости, этой спасительницы униженных и оскорбленных – усталость, только усталость.

– Экий ты бездушный, – тихо сказал он.

– Ты что‑то путаешь, я механический!

– Черта лысого механический… У нас вот на «Востоке» были механические… симпатичные такие, с лампочками, кнопочками, слова лишнего не скажут…

– Яко кабарги, только без лапок.

– Что же мне делать теперь? Я с тобой жить не смогу, прикончу, – вяло причитал Коль, а сам все чувствовал и чувствовал ласковую, округлую, почти преданную тяжесть у себя на коленях.

– Кишка тонка, – отозвался скорди из‑за окошка.

– Интераптор опять выну…

– Ну и что? Постою‑постою… ты помрешь, придут ко мне и вставят.

– Ты до той поры устареешь, тебя на слом сдадут, – сказал Коль злорадно, – на переплавку.

– Не‑а, меня в музей поставят, – возразил скорди. – Это, мол, самолетающий механизм, который выволок из болота Коля Кречмара, пережитка тяжелого прошлого, когда тот, воспылавши низменною страстию к девице Серафиме – а будь на ее месте какая другая, воспылал бы ровно так же – аки сатир колченогий бросался на нее неоднократно, но, достойный отпор получивши, задумал утопиться, и болото предпочел и реке, и озеру, ибо вода в них зело чиста, не для Кречмара, коий трясине зловонной да смрадной сродни. Во.

– Трепло, – сказал Коль.

Мягко округленный прозрачный нос сунулся в открытое окошко – Коль погрозил ему кулаком.

– Подумаешь, цаца, – проворчал скорди обиженно. – Уж и пошутить нельзя.

– Можно. Шутить при желании надо всем можно.

– У меня не бывает желаний, – похвастался скорди.

– А я вот, понимаешь, не достиг…

– А по‑моему, как раз достиг. После такой прогулки любой с желаниями лопать бы возжелал. Или решил объявить голодовку?

Прав стервец, подумал Коль. Но не хотелось шевелиться. Как будто хотелось спать, но это лишь казалось, о сне и речи быть не могло. Слезы стояли у глаз, но наружу не выплескивались – наверное, там возник какой‑то тромб. Он запирал все. Злобу. Любовь. Доброту. Ненависть. Сострадание. Восхищение. Презрение. Зазорно выпускать их наружу, недостойно. Стыдно. Не стыдно одно равнодушие. Одна ирония не зазорна.

Но равнодушны только мертвецы, и потому в душе горит такое…

А что теперь? Неужели иначе?

Человек открыт, и не может он утаить ни ненависти, ни любви своей. И всегда знает это, и все знают, и это нормально…

– Надо обедать, – сказал Коль решительно.

…Потянулись унылые дни. Насилуя себя, неспоро готовил еду. Тупо съедал. Перебрасывался парой слов со скорди – тот больше дерзил да шутковал, чем отвечал по существу. И погода сговорилась с душой – задождило, затуманило, мелкая водяная пыль сеялась на блеклые леса. В скиту было промозгло, а во дворе и того пуще. Коль и носа не совал наружу – затопивши печь, лежал на протертом диванчике да бормотал из прочитанного когда‑то: «Что ж, камин затоплю, буду пить, хорошо бы собаку купить…» Совсем забросил бритье‑мытье, лежал, как зверь лесной, каким и был.

Скорди первое время пытался растормошить его – хоть как, хоть перебранку затеявши; Коль не отвечал, пролеживал бока.

А там и осень подлетела, все постепенно разгоралось золотом, будто солнце проглядывало из‑за туч, будто скит окружили драгоценной стеной, кое‑где пробив ее зелеными брешами елей. Над поляной, над умирающим лесом, поминутно ныряя в дым облаков, трепещущими медленными клиньями летели птицы, тоскливо кричали, надрывая слезными голосами пустую душу.

Спал плохо, потому что не уставал днем. А спать тянуло: если вдруг удавалось задремать, лезли в глаза сны, сладкие до одури, и просыпаться ни к чему; да просыпаешься все же… Скорди советовал плюнуть на дождь и пойти по лесу побродить… Да что проку? Осточертели красоты лесные, опостылело ручное зверье… И белки приходить перестали; не встречал, ни привечал – отвыкли.

Был один с поганым кибером‑ругателем. Тот все жужжал из‑за окошка, грозил пролежнями, лихорадкой, смертью от сердечной недостаточности – Коль полеживал себе, ясно чувствуя, как с каждым днем труднее вставать. Ну и пусть.

Потом скорди исчез – Коль даже плечами не пожал. У всех свои дела.

Однажды проснулся – изумился вяло: как посветлело в скиту. Потом понял – снег. Откинул доху – теперь он спал не стелясь, не раздеваясь – спустил с дивана отмякшие ноги. По полу несло холодом. Поджимая пальцы, встал, подковылял к окошку – навалило по самую раму, и продолжал медленно падать в морозном безветрии – крупный, сказочный, чистый.

Стал топить печь, вспоминая Лену, как в такое же утро повстречались они первый раз, и как убегала она, вскидываясь, проваливаясь глубоко, оставляя таять в сизом воздухе срывающиеся с ноздрей тонкие облачка – а он стоял, очарованный и молодой.

Тогда думал, уже старый. На самом деле – еще молодой.

Снова лег: завернулся в доху, колотя зубами. Знобило. Стало грезиться – то ли задремал, то ли от слабости видения – как гнался за волками. Неужто когда‑то и впрямь были такие силы? Опять бился, опять чувствовал соль волчьей крови на губах, упругую плотность разрываемого сталью живого, кричал, вскидывался на диване и глубоко дышал, слушая, как потрескивают дрова в печи – эх, жаль, не пожар… Глядя в отсыревший, пятнистый потолок, копался в себе, жалел. Понял теперь, что такое безнадежность. Понял: до их прихода надеялся. Даже когда улетели, мимоходом вытащив его из болота, первые дни – надеялся. На что?

Глянь, и опять уж задремал, и Сима – тут как тут, идет, потаенно улыбаясь, испуганно и призывно распахивая глазищи. Все позволяла ему. И даже не в том дело, что позволяла – главное, сама рада‑радешенька была, с ума сходила от счастья. Он, он – мог ее порадовать! И чем? Тем, что делал с ней все, что хотел!.. Просыпался.

Стал легок да скор на слезу, чуть что подумает, вспомнит – поползло по щекам горячее…

Вытрет слезы кулаком, и вновь бросится в сон, надеясь на новую встречу, а там уже гремит, поджидая, Источник, ярится огнем… И вновь бесконечно падал поперек огня на маленьком вертолете, искал в адском клокотании вездеход, и видел ее сквозь надвигающийся расколотый колпак – и просыпался с криком, и поднимался, чтобы сготовить обед или ужин, а там и ночь, и все точно так же, а там и утро, а утром – завтрак.

Как‑то утром он не стал подниматься. Пора было прекратить бесцельный ритуал – зачем так измываться над собой, ведь это целая мука: встать, сколько боли в суставах, сколько дрожи, как качается земля, да и стены того и гляди обрушатся и раздавят. Дурацкое занятие – вставать, расшатывать стены… он лежал и не замечал, что плачет, не понимал, почему все так смазано. Не дремалось, но что‑то творилось вокруг, кто‑то был в скиту, ходил неслышно по тем половицам, что под Колем всегда скрипели, а под ним не скрипели… Вроде даже чье‑то лицо наклонилось.

Назад Дальше