На чужом пиру, с непреоборимой свободой - Рыбаков Вячеслав Михайлович 16 стр.


На меня они, вроде, тогда не залаяли.

Поколебавшись, набрал – но там не отвечали тоже. Хотя это было как раз нормально: жена на работе, дочь на лекциях или уж где там она коротает время первой пары…

Предупредив Катечку, что меня не будет часа полтора, я ссыпался вниз, на стоянку. С усилием спихнул ладонями тяжелую клеклую корку мокрого снега с ветрового стекла, нырнул в кабину и рванул так, что тормоза заверещали. Будто в крупноблочном боевике типа «собери сам»: спецназ, кишки, постель; погоня. Будто это я опаздывал на трансатлантический рейс в новую жизнь.

Впрочем, в аэропорт ехать было бессмысленно, я ведь даже не знал, летит он, или сначала в Москву катит поездом. Ну даже в голову не пришло узнать у него поточнее. Договорились созвониться, и все. Договорились, что провожу, и шабаш. Ан чего получилось.

По питерским узостям и летом‑то не шибко разгонишься – при том, что у нас теперь полтора десятка транспортных средств на квадратный метр покрытия, и полгорода перерыто, а полгорода перекопано; ну, а уж по ноябрьской жиже, под то и дело срывающимся тяжелым сырым снегопадом и паче того. Только ошметки летели в стороны… впрочем, и от окружающих они летели отнюдь не меньше, то и дело расплескиваясь, будто коровьи лепешки, у меня перед носом, так что время от времени я непроизвольно бодался головой вниз или в сторону, уворачиваясь от летящих, казалось, прямо в лицо комьев и брызг. А если мимо ухитрялся проскочить, скажем, какой‑нибудь камазюка – впору останавливаться. Но я не останавливался. Лишь дворники принимались лихорадочно гонять жирную грязь вправо‑влево.

Добирался я больше получаса.

На мои остервенелые звонки в дверь тоже не отозвался никто. Пританцовывая на лестничной площадке, я отчетливо слышал сквозь дверь, как звонок озверелым шмелем жужжит внутри. Но это был единственный звук, доносившийся изнутри. С минуту я трезвонил, потом понял, что схема действий бесперспективна.

Опрос соседей… Нет, подождем. Не стоит светиться. Мы договаривались созвониться в половине одиннадцатого – сейчас десять сорок восемь. Стало быть, телефонить я начал ещё до десяти, и Сошников уже не подходил. Если он все‑таки внутри, и просто по каким‑либо причинам не отзывается, то я все равно здесь, и мимо меня он не проскочит. Так что не будем пороть горячку.

Я ещё потоптался у двери, а потом, уже неторопливо, окончательно вгоняя и вклепывая себя в спокойствие, пошел вниз.

Ход оказался правильным. Под козырьком у парадного, поставив раздутые хозяйственные сумки на присыпанную снегом лавку, стояли три бабульки и оживленно обсуждали нечто животрепещущее.

– Вона тут он и валялся, вона, в снегу припечатался…

Я рассеянно остановился, как бы выйдя из лестничной духоты и с наслаждением вдыхая свежий, пахнущий снегом воздух. Прищурился якобы с удовольствием. Скосил взгляд влево и вниз: действительно. Отчетливо читалась полузатоптанная последующими передвижениями трудящихся сложной конфигурации вмятина. Выраженная проплешина от задницы, смазанный отпечаток спины и ямка локтя, словно человек сел и сидел тут довольно устойчиво и долго, но в какой‑то момент – возможно, в первый момент, садясь – потерял равновесие и опрокинулся на спину, но тут же вернулся к положению, менее расслабленному и предосудительному. Но ни следов крови, ни следов рвоты, ни следов борьбы.

Речь шла о Сошникове.

На какое‑то мгновение я его даже увидел, поймав картинку, мерцавшую перед мысленным взглядом бабульки‑свидетельницы во время рассказа. Он был в жутком состоянии, я не видел его таким никогда.

Бабульки не обратили на меня ни малейшего внимания.

– И не поздно ещё было‑то, «Пора любви» не началась… Я иду, а он уж валяется, – бабулька и вообще упивалась своей теперешней ролью, но слово «валяется» произносила с особенным наслаждением.

– Пьянущи‑ий! Ну прям лыка не вяжет! Я ему: Пал Андреич, вам помочь? Пал Андреич, простудитесь, шли б домой! А он только улыбается и поет чего‑то…

Самое парадоксальное, что она действительно совершенно искренне квохтала и кудахтала над ним в сумерках вчерашнего вечера. Я отчетливо видел, как она даже пыталась поднять его, и ушла, лишь совершенно запыхавшись и отчаявшись. И все это отлично уживалось в её душе с незамысловатой радостью от того, что высоколобый сосед, про которого то в газетах помянут, то в телевизоре интервью возьмут, НАКОНЕЦ‑ТО ВАЛЯЕТСЯ – хотя он просто сидел, обхватив колени руками – и лыка не вяжет. Точь‑в‑точь как каждую субботу племянник, сантехник Толенька…

– Ну это ж надо, это ж надо, – изумлялась другая бабулька. – А ведь вроде приличный человек, ученый. Всегда вежливый такой.

– Да он и вчера не матюкался. Вообще ничего не говорил, только чего‑то пел тихонько так. Буру‑буру, буру‑буру.

– Ну это ж надо, это ж надо…

– Оне все пьють по‑черному, кто ученые‑то, – сообщила третья. – Только тайком, чтоб людЯм не видать. На людЯх‑то оне чин‑чинарем, а как в квартеру войдуть, так путан по телефону скличуть – и водки, водки…

Петербурженки.

Двадцать первого века.

– А раньше вы его пьяным видали?

Какой жгучий и какой болезненный интерес.

А ходил ли Христос до ветру? А не был ли Сергий Радонежский педиком? И, разумеется, спрос порождает предложение, клиент всегда прав, рынок – мгновенно отыскиваются эрудиты: ходил до ветру, ходил, у Луки об этом прямо написано, только при Никоне из синодального текста это место вырезали, чтоб народ не смущать. Был, был педиком, Пересвет его перед Куликовской битвой в зад употреблял, это в одной польской хронике достоверно записано – но ссылаться на это нельзя, вы ж понимаете, на православии государство сейчас свихнулось!

Еще одна драматическая особенность функционирования психики: все давление подсознания и все уловки сознания направляются вдруг на то, чтобы доказать: признанный авторитет – не авторитет, а авторитет тот, кто лучше это докажет.

И вот вместо восхищения оттого, что кто‑то, мучаясь телом, как и любой другой, будучи, как и все, подвержен голоду и боли, соблазну и недугу, сумел, несмотря на это все, СДЕЛАТЬ нечто – заведомое и сладострастное пренебрежение этим сделанным. Именно и всего лишь потому, что этот кто‑то остался подвержен голоду и боли, соблазну и недугу… Как если бы однорукий или одноногий калека ухитрился вскарабкаться на Эверест, но ценители взвыли от разочарования, словно увечье не удесятеряет ошеломительность подвига, а, напротив, урезает взятую высоту в десяток раз…

Я пошел к машине. Здесь я узнал все, что можно было узнать. Перед глазами жутко висело виденное бабулькой лицо вчерашнего Сошникова – лицо счастливого дебила с пустыми глазами без зрачков, отваленной челюстью и струйкой слюны на подбородке.

Это не алкоголь.

Хотя он же сам говорил, что собирается выпить с кем‑то… как его… с Венькой Коммунякой. Я даже не спросил, кто это.

Так навтыкаться накануне отъезда в Америку обетованную…

Да, собирался выпить. Возможно, выпил. Но такие глаза… нет, не алкоголь.

Венька.

Я утвердился за баранкой, захлопнул дверцу, но не стал заводить мотор, а попытался сначала сообразить, что мне сейчас делать.

Бабулька так и оставила его сидеть. Покудахтала, попугала: простудитесь, шли бы вы домой, спать, завтра пивка, все хорошо станет… Сошников не реагировал, и она, попытавшись его приподнять, надорвалась, отчаялась и ушла. Что было дальше, она не знала.

С достаточной степенью вероятности можно предположить, что до квартиры Сошников так и не дошел. Удивительно, как он до своего парадного дошел.

Назад Дальше