На чужом пиру, с непреоборимой свободой - Рыбаков Вячеслав Михайлович 5 стр.


Мысли и чувства, претензии и надежды остались бы, по сути, теми же самыми.

Мир меняется лишь тогда, когда ты сам его меняешь.

Конечно, существуют объективные характеристики. Уровень рождаемости и уровень смертности, средняя продолжительность жизни и средний доход. Но если бы в том обществе, где продолжительность жизни в среднем на десять процентов больше, люди в среднем ощущали себя на десять процентов счастливее… Ничуть не бывало!

Хотя все это к слову.

Открытие меня потрясло. Буквально душу вывернуло. Любя нас, переживая за нас, и вообще живя вместе с нами, я же знаю, что не вчуже, а вместе – он висит, спеленатый натуго, в каком‑то черном аду.

Мне захотелось его обнять.

Но было нельзя. Ведь нельзя было дать понять, что я почувствовал.

Правда, мне казалось, он и без того что‑то понял. И, когда мы, уютненько умостившись втроем вокруг стола и болтая о пустяках, пили чай вприкуску с кр‑рэнделем и вприглядку с каким‑то импортным дюдиком из не очень дебильных, посматривал на меня особенно выжидательно.

Мне захотелось ему помочь.

Но было непонятно как. Другой мир, другой мир…

Мне ли не помнить, как десяток лет назад он увлеченно рассказывал о светлом будущем, как он радовался и нас радовал своими грезами… Смешно.

А та душная мгла отчасти и была – утрата способности грезить.

И мне захотелось вернуть ему эту способность. Прежде всего – ему, кого я любил. Ни о ком ином я тогда не думал.

Но это тоже была судьба. Третья производная. Дальше уже пошла прямая. Прицеливание кончилось, начался выстрел.

А в тот вечер, когда мама с традиционной, даже ритуальной стыдливостью спряталась от нас на кухне покурить, и мы вдвоем остались созерцать скачущих сквозь напалмовое пламя мордобойцев, я сказал только: па, а ведь мне много дано, оказывается. Верю, ответил он. Значит, сказал я, и спрошено будет много. Тогда, серьезно ответил он, тебе надо срочно становиться мастером одиночного плавания. Потому что, как правило, люди вполне удовлетворяются, если им много дано, и о второй стороне этой карусели предпочитают не думать – значит, коль скоро ты об этом задумался, ты уже оказался в изоляции. Я переспросил: одиночного, ты уверен?

Он помолчал, и я почувствовал, что он, поняв меня несколько превратно и решив, что я намекаю в первую очередь на него самого, остро переживает свое не вполне для меня вразумительное бессилие. Я не смогу помогать тебе так, как хотел бы, сказал он честно. Надорвался в свое время, прости. А тут ещё телевизор, газеты, разговоры кругом – и от всего, что видишь и слышишь, сам все виноватей и виноватей. Как будто всех убитых я убил, всех ограбленных я ограбил, все утраченное я расточил…

Странный был разговор.

Я его понимал едва‑едва, да почти и не понимал. И он меня почти не понимал. Но какой‑то энергией, каким‑то единством мы заряжали друг друга. Противников с возможностями, превышающими обычные человеческие, у тебя не будет, сказал он, помолчав. Хотя бы это могу тебе гарантировать. Тут уж я совсем опешил. А он добавил будто нехотя, на самом же деле просто стесняясь хвастаться: в свое время мне удалось… и дальше опять замолчал. И, помолчав, лишь повторил: учись рассчитывать только на себя. Но я хлестко ощутил в нем отголосок некой чудовищной, и, что самое поразительное – совсем недавней, битвы… мамин ужас мелькнул, тревога, что меня нет. Странно, в маме я этого совсем не чувствовал. Я едва не спросил его, но сдержался. Таких вопросов отцу не задают.

И другие миры там мелькнули. Которых, как я всегда считал, быть не может.

Хорошо рассчитывать только на себя, подумал я, если тупо уверен, что твоя правота – самая правая, а твоя совесть – самая чистая…. Единственно правая и единственно чистая. Но если нет такой уверенности? Если и к чужой правоте, и к соседской совести относишься с уважением и доверием?

Хорошо, когда уверен, что выше тебя нет никого.

Никого, кто глядел бы не СВЫСОКА, а именно С ВЫСОТЫ, сверху, точно зная, что происходит в каждый данный момент в иных, невидимых тебе, но туго сплетенных с твоими жилах и капиллярах невообразимо огромного организма жизни…

Ну что ж, сказал я и улыбнулся, делая вид, что понял и принял его слова как юмор. Хотя, сказать по совести, был совсем не уверен, что это юмор или даже просто какое‑то иносказание, метафора. Сверхчеловеческих противников не будет – редкий случай. Обычно они кишмя кишат. Будем считать, мне здорово повезло, что у меня такой заботливый родитель.

Тогда плыви, сказал он.

И я поплыл.

– Да, не застал.

– Я все забываю, что вы человек следующего поколения. Все ловлю себя, что отношусь к вам, как к… э‑э… ровеснику. Странно, правда?

– Но я понимаю, о чем речь, – отвечал я, осторожно усаживаясь на табуреточку и экономно распределяя колени под столом, на котором каким‑то чудом уже поместились две чашки, розетка с вареньем, заварочный чайник, сахарница… Марианна, подожми пятку! Поджал. Обе. Все равно колени уперлись в противостоящую табуреточку; она, словно бы сама собой, легковесно скрипя по линолеуму пола, выплыла из‑под стола и уперлась Сошникову в ноги. Сошников чуть отступил и с привычной осторожностью, чтобы не воткнуться локтем в стену или в навесной шкафчик, снял с огня чайник.

В эту однокомнатную живопырку на Ветеранов он перебрался после размена, закономерным образом последовавшего за разводом пять лет назад.

– А ничего, – приговаривал он. – Поместимся. Всегда помещались, и теперь поместимся. А скоро я с этой клетушкой распрощаюсь навсегда, хотя… Жалко. Не представляю, как без нее. Вот потому мне и захотелось с вами именно здесь повстречаться напоследок. Вы знаете… Не знаете, наверное… А может, все ж таки по пятьдесят?

– Ради Бога, – ответствовал я, делая широкий жест рукой. – Только без меня. Я совсем не пью.

– Жил в Японии в восьмом веке поэт Отомо Табито, – нерешительно сказал Сошников. – Большой певец винопития. Среди его стихов есть такой: Как же противен Умник, до вина Не охочий! Поглядишь на него – Обезьяна какая‑то…

И виновато хихикнул, замерев с чайником в руке и глядя на меня чуть искоса и с опасливым ожиданием. Я засмеялся, а потом несколько раз нечеловечески гыкнул и рьяно, обеими руками, почесался под мышками, подпрыгивая на табурете – все на манер обезьяны из «Полосатого рейса», который после очередного многолетнего перерыва опять вдруг вспомнили и за каких‑то полгода трижды или четырежды прокрутили по разным программам. На лице Сошникова проступило облегчение, и он засмеялся теперь от всей души, легко и безмятежно, как ребенок.

– Надо же… – будто сам себе удивляясь, проговорил он. – Еще пару месяцев назад я бы и не посмел… Если бы даже и смог вовремя сообразить пошутить, сразу себе рот зажал бы из страха обидеть собеседника неумным, грубым, хамским… выпадом. И в итоге со мной всем было скучно. Зато я на всех обижался, кто шутил… А вот ничего страшного… – он напряженно и оттого неловко, до смерти боясь брызнуть горячим, разлил кипяток по чашкам. – Как интересно усилилась поляризация привычек и образов жизни в вашем поколении, – избавившись от чайника, он тоже принялся усаживаться, явно очень опасаясь задеть, сбить, разбить, пролить, ошпарить… Он усаживался как бы поэтапно, по складам; в том числе и в буквальном смысле этого слова – складываясь, будто складной метр.

Назад Дальше