До сих пор не могу уяснить себе, как это произошло. И никогда мой дух не был в таком смятении…
А все началось в дни последней сессии Московского общества любителей античной литературы. В зале присутствовал незнакомый мне человек. Он представился после заседания и попросил меня приехать в его школу. "Я боюсь за своих ребят, – сказал он. – Техника, математика, физика поглотили их интересы… Хотелось бы внести в их воспитание «свежую струю». Я дал свое согласие и ничуть не жалел об этом. Старшеклассники – ребята лет по шестнадцати‑семнадцати – встретили меня настороженно, а один из них в конце первого урока прямо спросил:
– Вас прислали лечить наш технический «флюс»?
– Нет, – ответил я. – Но разве то, о чем я вам рассказывал, не интересно?
– Терпимо, – ответил кто‑то из сидящих на подоконнике. – Пока терпимо…
Но я хорошо знал, что они все‑таки дети, и, когда в уютном классе зазвучали гекзаметры древних сказаний, глаза этих самоуверенных подростков засветились восхищением и любопытством. Право, занимаясь со студентами – филологами и историками, я не встречал ни такого внимания, ни такого интереса. По‑видимому, то, что для гуманитариев было обязанностью, для этих ребят – удивительной сказкой.
Раз в неделю я приезжал к ним, и каждый раз эти ребята удивляли меня свежестью восприятия, великолепной памятью. И только один из них, самый высокий и, вероятно, самый сильный паренек, – сидел он во втором ряду, и его мускулистая рука, перекинутая через спинку стула, мерно раскачивалась, отсчитывая ритм стихов, – только один он не задавал мне никаких вопросов. Иногда я сам обращался к нему, но ответы его были односложны и лаконичны.
– Вы говорите, как спартанец, – сказал я как‑то ему.
Может быть, это и была моя первая ошибка.
Так прошел месяц, другой. Я знал, что ребята напряженно учатся своему любимому делу, что они заканчивают монтаж какого‑то сложнейшего прибора, чуть ли не «машины времени», что мои занятия это только «педагогический привесок». Вот почему я был буквально поражен, когда во время моей беседы молчаливый паренек вдруг перестал покачивать рукой и сказал:
– Ударение. Неверно. У вас…
– Позвольте, позвольте, – возразил я, – но ударение в этом слове изменилось только во времена Римской империи… А вы что, вы стали заниматься древнегреческим?
– А он его уже выучил, – заметил кто‑то из ребят.
– Это верно? – спросил я.
– Да нет… Просто учебник прочел, о котором вы нам говорили. И все…
– Вы его не слушайте! – раздались голоса. – Артем «Илиаду» на память читает.
– Это правда, Артем?
– Ну, правда…
Я задал ему ряд вопросов. Без труда подбирая слова, Артем ответил мне на языке Гомера. У него не все было ладно с произношением, но этот дефект был легко устраним.
Как‑то, было это дней десять назад, между Артемом и мною вспыхнул спор. Мы как раз прочитали то место из «Эфиопиды», в котором рассказывается, как Ахиллес, смертельно ранив Пентезилею, царицу Амазонок, снял с нее шлем, свою законную добычу, и вдруг, пораженный ее красотой, влюбился в умирающую.
– Есть предположение, что милетец Арктин, автор этой поэмы, был учеником Гомера, – заметил я.
– Не сомневаюсь, – сказал Артем. – Какая сцена!..
– Сила, – сказал кто‑то из ребят.
– Позвольте, друзья, – обратился я ко всему классу, – неужели нельзя подыскать какое‑нибудь более благозвучное выражение, чем «сила»?
– Чувство не всегда диктует благозвучные слова… Вам это известно более чем кому‑нибудь другому, – возразил мне Артем.
– Но такие творения, как «Эфиопида», «Илиада»…
– В прилизанном переводе – да… Герои Гомера – живые люди. Иногда нежные, чаще суровые, а уж за словом в карман не полезут. Ахиллес кричит Агамемнону: «Пьяница, образина собачья!», а переводчик юлит и придумывает нелепые слова: «Винопийца, человек псообразный». А как Зевс честит Геру?!
Артем коротко рассмеялся.
– Потому и велик Гомер… – продолжал он. – Во всем художник, во всем поэт. Другой бы чуть ли не с Адама начал рассказывать о Троянской войне, а Гомер – с самого важного, с самого яркого… «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, гнев проклятый, страданий без счета принесший ахейцам…»
– Возможно, что вы и правы, – осторожно начал я, подбираясь к теме сегодняшнего занятия – «гомеровскому вопросу», – но все дело в том, что Гомера‑то на свете не было…
– Как не было? Не может быть! – закричали ребята.
– Да, Гомера не было. Был коллективный творец: сотни сказителей облекли первоначальное ядро легенды в поэму чудесной красоты.
– И это совершенно точно известно? – спросил Артем.
– Да, точно… Я лично придерживаюсь именно такой точки зрения… Еще аббат д'Обиньяк в начале семнадцатого столетия выступил с сомнениями относительно личности Гомера, указав на целый ряд противоречий, и с тех пор исследованиями Грота, Германа, а еще раньше Вольфа, это считается вполне доказанным. Впрочем, споры были и раньше, но в свое время победило мнение Аристарха, что Гомер создал «Илиаду» в юности, а «Одиссею» – значительно позже, когда был уже стар.
– А древние, ведь они считали, что Гомер реально существовал? – не унимался Артем.
– Древние не знали аналитического метода, развитого в середине девятнадцатого столетия…
– В таких вопросах следует интегрировать… – заметил кто‑то.
– Как вы сказали? Интегрировать? – рассмеялся я. – Опять техницизмы на гуманитарном уроке?
– Не сердитесь, – примиряюще сказал Артем. – Но трудно поверить и мне и моим товарищам, что Гомера вовсе не было. Здесь нужно разобраться…
– А знаете, ребята, – сказал я, – как древние отнеслись к этому вопросу? Семь городов спорили за честь называться родиной поэта, и до нас дошло античное четверостишье: Ты не пытайся узнать, где родился Гомер и кто был он, Гордо считают себя родиной все города; Важным является дух, а не место; отчизна поэта – Блеск «Илиады» самой, сам Одиссея рассказ. Но этого мало… Гомера считали сыном Аполлона и музы Каллиопы, его считали хиосцем, лидийцем, киприотом, фессалийцем, луканом, родосцем, римлянином, даже потомком самого Одиссея, сыном Телемаха и Поликасты, дочери Нестора.
– Горячо! – вдруг закричал Артем. – Горячо!.. Вот последнее предположение и следовало бы проверить… Недаром Одиссей занимает такое место и в «Илиаде» и в «Одиссее». Были какие‑то причины, которые заставили древнего сказителя…
– Или древних сказителей, – поспешил добавить я.
– Нет, древнего сказителя сделать Одиссея центральной фигурой второй поэмы. И, кроме того, единственная песнь из «Илиады», не связанная прямо с сюжетом, гневом Ахиллеса и его последствиями, опять‑таки говорит о приключениях Одиссея…
– Вы имеете в виду «Долонию»? – спросил я.
– Я говорю о той песне, где Одиссей отправляется вместе с Диомедом в разведку и убивает лазутчика троянцев.