— Почему бы на идиотский вопрос не ответить?
— Мюррей, заткнись, — сказал Мордехай — Да не бойся, не проболтаюсь. Не я же, в конце концов, его сюда затащил Но теперь, когда он уже здесь, не поздновато ли щадить его лучшие чувства?
— Заткнись, кому сказано.
— В смысле, — договорил Мюррей, — когда мы ели волшебные яблоки, кто-нибудь думал, что будет?
Мордехай развернулся ко мне; в сумеречном свете сцены черное лицо его казалось почти невидимым.
— Саккетти, ты хочешь знать ответ? Потому что с этого момента, если не хочешь, лучше и не спрашивай.
— Говори, — сказал я, вынужденно бравируя, хотя настроение было совершенно не для бравады. (Не так ли чувствовал себя Адам?) — Я хочу знать.
— Джордж умирает. Ему осталось, если повезет, пара недель.
Наверно, даже меньше — после того, что мы только что видели.
— Мы все умираем, — сказал Мюррей Сэндиманн.
Мордехай кивнул; на лице его было то же совершенно бесстрастное выражение, что обычно.
— Мы все умираем. Из-за того препарата, который нам закачали.
Паллидин. От него гниет мозг. На то, чтобы сгнил до основания, нужно месяцев девять — иногда чуть больше, иногда чуть меньше. А пока гниет, ты все умнеешь и умнеешь. Потом…
Произведя левой рукой низкий мах в элегантном полуприседе, Мордехай указал на лужу рвоты Джорджа.
12 июня
Ночь напролет не смыкал глаз — все скрипел, скрипел и скрипел (так сказать) пером. Типичная моя реакция (на мордехаевское откровение) отскочить, сунуть голову в песок и писать… Господи Боже, как я писал! В тусклом воздухе все еще резонировали пентаметры Марло, и на ум не шло ничего, кроме белого стиха. В котором не упражнялся, наверно, со школы. Какая это теперь роскошь, когда запал иссяк, впечатывать в страницу, букву за буквой, ровный столбик, словно мех гладишь:
Как голубятня, зрелый для свершений,
Пахуч в клубах дешевого елея,
На козлике верхом, — дитя внаем,
И черепки звенят при каждом шаге…
Понятия не имею, к чему бы это (туман сгущается), но название (вроде бы) «Иеродул». Иеродул — как обнаружил на прошлой неделе, просматривая оксфордский словарь, — это храмовый раб.
Ощущение прямо как у Кольриджа, да плюс никакой гость из Порлока не вламывается и транса не рушит. Началось все достаточно безобидно, когда я попробовал реанимировать годичной давности цикл «Церемонии»; но единственное, что есть общего с теми правоверными пустячками, это во вступлении образ священника, который входит в храм-лабиринт:
…Напра-, нале- и выцарапать очи
Божественной красы. Струится кровь
Каскадом трепетным в глубины водоема…
Потом, строчек буквально через десять, оно вырождается (или воспаряет) до чего-то такого, резюмировать что — не говоря уж анализировать — всяко выше моих сил. Символика определенно языческая — если не еретическая. Никогда бы не осмелился опубликовать такое под своим именем. Опубликовать! Голова идет кругом, и совершенно пока не готов сказать, читабельно ли оно вообще, не то что публиковать. — Но я чувствую — как когда выходит что-нибудь путное, — что все написанное раньше, по сравнению с этим, брызги. Вот, например, описание идола:
Бездонно-черный отблеск гладкой кожи,
И самоцветно щерящийся зев
На самой грани видимого спектра…
Ну а внутри Иеродул отравлен
И шепчет на последнем издыханьи,
Что, собственно, имел-то бог в виду…
Лучше бы шепнул на ушко мне.
110 строк!
Такое ощущение, будто со вчерашнего вечера, когда сел к столу, прошла целая неделя.
Мордехай, уже с порога, обернулся — темный силуэт на фоне ровного коридорного свечения?
— Я на седьмом месяце, — спокойно отозвался он. — Семь месяцев и десять дней. То есть осталось дней пятьдесят — если не созрею преждевременно. — Он переступил через порог и, повернув налево, исчез из виду.
— Мордехай, — повторил я, шагнув в коридор.
Дорогу мне преградил Истукан.
— Как-нибудь в другой раз, мистер Саккетти, с вашего позволения. Вам назначено к доктору Баск. — Пердун и Трудяга блокировали меня с боков. Следуйте, пожалуйста, за мной.
— Как это глупо, неосмотрительно, неблагоразумно, — очень серьезно, тоном юрисконсульта повторила мисс Эймей Баск. — Нет, я не о вашем вопросе насчет бедняги Джорджа — как вы сами заметили, едва ли нам долго еще удалось бы скрывать от вас данный аспект ситуации. Понимаете, мы надеялись открыть… антидот. Но выяснилось, что процесс необратим. Увы. Нет, я говорила вовсе не о том — потому что, как вы там ни возмущайся нашей, как вы сказали бы, бесчеловечностью, прецедентов тому, что мы делаем, хоть отбавляй. Всю свою историю медицинская наука платила за прогресс кровью жертв.
Она сделала паузу, довольная звучной фразой.
— За что же, если не за это, вы собрались меня прорабатывать?
— За вашу крайне глупую, неосмотрительную, неблагоразумную вылазку в библиотеку.
— Я смотрю, вы не дремлете.
— А вы как думали. Ничего, если я закурю? Спасибо.
Она вставила раздавленную «кэмелину» в тупорылый пластмассовый мундштук — когда-то прозрачный, теперь весь в темно-коричневых пятнах, как ее указательный и средний пальцы.
— Но когда б я ни заглянул в «Кто есть кто», сейчас или по освобождении, согласитесь, информация вполне общедоступная.