Ночь — король фонарей - Далин Максим Андреевич 4 стр.


И что в реальности я тебя снова не удержу. Все это было слишком похоже на Зов, настоящий Зов. В лучшем случае, я могу убить тебя. В худшем…

Я ждал тебя у служебного выхода. Рядом останавливались автомобили, черные и глянцевые; хлопали дверцы. Бледные улыбающиеся балерины с букетами уходили в сопровождении плотных и вальяжных господ — или товарищей, как тогда говорилось. На меня недобро косились.

У меня по-прежнему был нелепо-декадентский вид? Жаль…

Ты вышел и замер, глядя на меня громадными глазами. О, нет!

Когда-то ты был таким славным медведем… чуточку неуклюжим, чуточку полноватым, с пушком на подбородке, с ямочками на шеках… Я на мгновение потерял дар речи, увидев тебя вблизи. Что с тобой стало!

Твое человеческое тело превратилось в сгущенный воздух и приобрело античные пропорции. Ты вытянулся в струнку и выворачивал стопы носками наружу. Твое лицо стало жестче и строже, ямочки пропали вместе со щеками, а ресницы отбрасывали густую тень на скулы. Ты стал как-то чрезмерно, нехорошо, вызывающе красив для смертного. Я бы бросил человека с таким лицом на произвол судьбы, если бы не этот июльский зной твоей крови… а ты вдруг просиял и спросил:

— Товарищ, а откуда я вас знаю?

Товарищ…

— Разве я тебе не снился? — спросил я грустно.

Ты пунцово покраснел, что раньше за тобой не водилось, и сказал запальчиво:

— Ты смеешься, а я тебя взаправду где-то видел!

Я провожал тебя до дома. Мы разговаривали.

Будь я проклят! Мне ведь показалось, что ты поглупел за эти годы. Сделался вздорным и грубым. Приобрел отвратительную манеру фыркать и презрительно смеяться. Краснел по любому поводу, будто тебе на ум приходили чудовищные непристойности. Небрежно употреблял в разговоре гадкие жаргонные словечки типа «пятилетка» и «контра».

Чтоб я сгорел, я ведь злился на тебя! Я так долго ждал и настолько не этого ожидал, что стал несправедливым и поверхностным. Я забыл, как живые оставили тебя одного в городе, полном упырей. Как ты жаловался, что кончились твоя охра и берлинская лазурь, а красок нигде не купить. Как тебя кололи штыком, а ты цеплялся за окровавленный снег. Мог ли ты вообще не измениться после этого?

А я еще оборвал тебя:

— Манера говорить — как у воришки!

Ты сморщил нос:

— А у тебя — как у буржуя недорезанного! Да кто ты такой вообще?!

Это показалось мне уже чрезмерным. Я в ярости развернулся и быстро пошел прочь, чувствуя себя безмерно разочарованным. Ах, да пропади ты пропадом! Живи, как хочешь, умри, как хочешь! Какое я имею отношение к тебе? Твои товарищи наполнили мир грязными смертями — разделывайся с этим сам, без меня! Кажется, ты сам себя предаешь?

Ты догнал меня через несколько шагов, схватил за локоть — твои пальцы были горячи:

— Послушай, не уходи! — «послушай» означало «пожалуйста». — Да что ты, в самом деле! — а это означало «я не хотел тебя обидеть». — Я просто так сказал, — «просто так» означало «не подумав».

— Раздумья не были твоим сильным местом никогда, — сказал я, еще чуть-чуть раздраженно.

Ты вдруг улыбнулся именно той светлой улыбкой, которая была твоей настоящей:

— Ну да, дурак! — а я чуть не провалился в преисподнюю от стыда.

Я, наконец, узнал тебя окончательно. На этот раз ты вырос в больном обезумевшем мире. Ты честно пытался притерпеться к нему, как-то соответствовать. Отрастил колючки, научился огрызаться, зло щурил длинные глаза: «Оставили бы меня в покое!» Если бы это еще могло тебя спасти…

— Вот мой дом, — сказал ты, указав рукой, самоуверенным жестом домовладельца.

Доходный дом на улице Марата? Ужасная квартира. Длинный грязный коридор, заваленный неописуемым барахлом, завешанный медными тазами, велосипедами, заставленный кастрюлями — в одной кастрюле я увидел дюймовые гвозди. Большая закопченная кухня, пропитанная липким запахом сгоревшего масла, опутанная бельевыми веревками, как паутиной, завешанная застиранными простынями, пеленками, каким-то нижним тряпьем. Комнаты, комнаты, комнаты. В самом конце коридора прилепилась комнатушка, узкая, как пенал для кистей, где уместились твои отец, мать, бабушка, две крохотные сестрички — и ты сам, уж совсем непонятно, как. Тебе было тесно и душно там, ты смутно помнил, что должно быть по-другому, мучительно стеснялся и убегал на улицу. И мы с тобой бродили по снам — а ты удивлялся, но снова не замечал границ. Только спрашивал растерянно:

— У меня спине холодно. Ты не чувствуешь?

Я содрогаюсь при мысли о том, как ты прожил эти годы. Ты стал таким непосредственным. Твоя детская искренность не исчезла и не изменилась. Ты тоже вспомнил меня, тоже узнал, хотя не вполне отдавал себе в этом отчет. Только один раз упрекнул:

— Ты ужасно долго не приходил!

— Прости, — сказал я. — Тебя было трудно разыскать.

— А мне было плохо одному, — буркнул ты и отвернулся.

Тебе было плохо одному. Ты был чужим в новой семье. Отец помыкал тобой, как незаконнорожденным — я помню шрам от пряжки ремня у тебя под лопаткой. Мать орала на весь двор. Бабка бессильно и бесполезно жалела. Маленьким сестрам было стыдно за тебя. Ровесники истово ненавидели тебя, как изгоя, и лупили при каждом удобном случае.

Ты по-прежнему был одиночкой. И по-прежнему никто не мог руководить твоим выбором — а ты выбрал танцы, а не стреляющие или летающие машины. Внутри тебя всегда звучала музыка. Пальцы на твоих ногах были переломаны во многих местах. Твое тело появилось в мире для танца, как тело птицы — для полета, а тело хищного зверя — для убийства. Все остальное, по большому счету, тебя не слишком интересовало.

А всех остальных людей интересовали новые игры. И именно сейчас тебе не полагалось бы сидеть на подоконнике и смотреть, как идет дождь. Все должны были, «как один человек», что-то делать, строить, рушить, ненавидеть, обожать — тебя это никак не могло устроить. Ты стал совершеннейшим безбожником; всеобщие попытки сделать бога из смертного тебя тоже особенно не волновали. Кажется, поэтому мне мерещился запах твоей близкой смерти.

Но какая лихость, замешанная на фатализме, в тебе завелась! Гремучая смесь с безбожием. Тогда твое любимое словечко было «наплевать!» Ты, как и раньше, совершенно не ведал страха, только теперь к бесстрашию подмешался «юмор висельника»:

— А кто тебе сказал, что я хочу состариться? Чтобы меня выперли из балета на пенсию? Да вот еще! — говорил ты и фыркал. Наверное, из-за этой лихости я и напомнил тебе о том, что из себя представляю. Без малейших угрызений совести.

— Антисоветские сказочки! — веселился ты, когда уже убедился окончательно. — Пережиток проклятого прошлого! Да тебя вообще не существует в природе, ты об этом когда-нибудь слышал?

— А ты не боишься, что я убью тебя? — спросил я, кажется, нимало не веря в собственные слова.

— Все либо хотят кого-нибудь убить, либо убивают, — сказал ты, пожав плечами, разом взрослея. — Меня, знаешь ли, воротит от мысли, что это кому-то нравится, но многим нравится, факт. Только в то, что это нравится тебе — не верю. И вообще… видал я упырей…

Вот тогда я и рассказал все. Смертному. Тебе. О Кодексе и Зове. О Хозяевах, Проводниках и Темном Даре. Даже о твоей смерти и возвращении. Ты слушал, с наивным бесстыдством младшего брата поставив босые горящие ступни на мои ледяные ладони — надеюсь, их холод на некоторое время избавлял тебя от постоянной мучительной боли.

Назад Дальше