А немного погодя. Так вот, просыпаюсь каждый божий день в семь утра – это я-то! Ненавижу все живое. Хуже зомби, потому что меня даже чужие мозги в этот момент не интересуют. Ни за что не стану такую гадость жрать. Только кофе, да и то скорее от отчаяния: и так все плохо, а тут еще полную кружку вот этого горького черного залпом, как пулю в висок. И пока бреду на кухню, проклиная все сущее, вдруг вспоминаю, ради чего поднялась. Что сначала, конечно, все будет плохо, потому что кофе горький, вода мокрая, а еще одеваться – Господи, как я же ненавижу одеваться, хоть в одежде спать ложись, чтобы одной пыткой с утра меньше. А впереди еще метро – без комментариев, мы все понимаем, что это такое. Но потом-то, потом! Потом я все-таки приду на работу, и там будут все мои прекрасные придурки. Танька, Ваня, Салочка, Морковна. И Лев Евгеньевич, если очень повезет, выйдет из кабинета к нам пить кофе. И кааак начнет свои байки рассказывать…
– Кто-кто тебе байки рассказывает? – изумленно переспрашивает Веня. – Что за Лев Евгеньевич? Это Крамский, что ли? Я с ним пять лет в «Новостях» проработал. Чудовищный зануда. И вообще чудовище. Вида ужасного, к тому же.
– Ну так, наверное, ему с вами было скучно. А с нами интересно, – пожимает плечами Кэт. – Вот он и пошел байки травить. Любой нормальный человек – переменная, а не константа. А то бы застрелиться можно было.
– Ну, не знаю. Нормальный человек может и переменная, а у Крамского на лбу написано, что он константа. И послан человечеству в наказание, уж не знаю за что. Может, как доплата за Содом и Гоморру? В Небесной Канцелярии подбивали баланс, поняли, что огонь и сера – это было недостаточно сурово, и быстренько отправили на землю Крамского. Но почему-то не на берега Мертвого моря, а в Москву. Промахнулись, что ли?.. Слушай, а мы точно говорим об одном и том же человеке?
– Понятия не имею, – сонно улыбается Кэт. – Но все-таки фамилия, имя, отчество, профессия. Многовато для совпадения. Да брось ты, в самом деле. Может, у человека просто плохой период в жизни был, когда вы вместе работали. А теперь все прошло. Он правда прикольный. И между прочим, бывший художник-авангардист. При советской власти это был такой экстремальный спорт, для самых безбашенных. Он к памятникам Ленину ангельские крылья приделывал – самодельные, из марли на каркасе. И картины рисовал – египетские мумии в пионерских галстуках, рабочие с картофелем вместо лиц, члены Политбюро парят ноги в тазиках, а глаза у всех светятся таким инопланетным белым огнем. А когда СССР развалился, и все разрешили, бросил это дело – стало неинтересно. Вот тебе и зануда.
– Ну ты даешь, – восхищенно вздыхает Веня. – Крамский! Клеит ангельские крылья памятникам! Мумии в галстуках, картошка, ноги в тазиках. Вот это импровизация! Что у тебя в голове делается, дорогой друг?
– Голова головой, а ты погугли, – пожимает плечами Кэт. – Про свои картинки он нам не рассказывал, я их сама нашла на сайте какой-то американской галереи. Или немецкой? Один черт.
– Ннннуууу… Да черт его знает, – зевает Кэт. – Такой, понимаешь, экзистенциальный поток сознания, пока слушаешь, просто ах, а потом хрен перескажешь.
Диспозиция теперь такова. Бо сидит за рулем, Кэт лежит на заднем сиденьи, прикидывая, что делать с ногами, которые внезапно стали слишком длинными и не помещаются никуда. Хоть в окно их высовывай. А кстати, это мысль.
– Ты что творишь?
– Да вот, подумала: у меня такие прекрасные новые сапоги. Надо бы воспользоваться случаем и показать их всему городу. При бледном свете фонарей, например.
– Не стоит, – мягко говорит Бо. – Предположим, сегодня неподходящий для этого лунный день.
– Аргумент, – вздыхает Кэт. – Ладно, тогда поехали побыстрее. Потому что я тут у тебя совершенно не помещаюсь – так, чтобы лежать. А не лежать бессмысленно. Зачем тогда вообще жить, если усталому человеку прилечь нельзя?
– Бедный ты мой усталый человек. Слушай, а они все действительно такие кайфовые, как ты рассказываешь?
– Кто – они? Сапоги? Еще бы! Все два.
– Да ну тебя. Твои коллеги. Включая эту всклокоченную рыжую тетку, которая сидит у окна – как ее? Морковна? Ну, которая начала орать, когда я за тобой зашел. Что-то она мне как-то совсем не понравилась. Я дурак? Чего-то не понимаю?
Кэт не отвечает, потому что спит. И будет спать до самого дома, пока худосочный Бо не предпримет очередную провальную попытку вынуть ее из машины и отнести на руках хотя бы до подъезда. Потому что на пятый этаж без лифта – это уже перебор, даже с точки зрения благородного рыцаря, чья дама сердца весит, скажем так, несколько больше, чем два пакета с едой из супермаркета, с которыми он обычно вполне неплохо справляется.
– Ой, нет-нет-нет, уронишь, я сама, – сонно смеется Кэт и выбирается из машины, а потом они идут, обнявшись, сквозь синюю гущу тьмы, слегка разбавленную топленым молоком фонарей.
– Ничего себе постановка вопроса. – Бо озадаченно качает головой.
– Ну а как еще. – Кэт снова сладко зевает. – Это же моя жизнь. Как скажу, так и будет. Собственно, уже есть.
«Если, конечно, уровень вашего примитивного сознания позволяет контролировать речевой аппарат хотя бы на протяжении нескольких минут, в чем я, по правде говоря, сомневаюсь», – эту, вполне обычную в его устах фразу шеф-редактор почему-то произносит про себя. Будем считать, по причине лирического настроения, наступившего столь внезапно, что Лев Евгеньевич пока не понимает, что с этим следует делать. И как себя вести. Ему хочется плакать и одновременно скакать на одной ножке. И еще – кого-нибудь обнять. А это уже, будем честны, ни в какие ворота.
Лев Евгеньевич прислоняется лбом к холодному стеклу. За окном идет снег, который он ненавидит с детства, с тех самых пор, когда родители привезли его из Ташкента в Москву и сказали: «Теперь наш дом здесь». И даже толком не потрудились объяснить столь нелепый выбор нового места жительства. Ужасно тогда на них обиделся. И зиму невзлюбил. И вот она опять началась. Что вполне закономерно, как-никак, на дворе середина ноября. «Удивительно другое, – думает Лев Евгеньевич, – какого черта я этому рад?»
И открывает окно. И свешивается наружу – не по пояс, конечно, но все-таки изрядно, так что у рыжей Таисьи Марковны начинает кружиться голова, она отворачивается и пропускает дивное зрелище: грозный, вечно угрюмый шеф, человек-футляр для хранения самого злого в мире языка, высовывает этот самый язык и ловит на него снежинки – одну, другую, третью.
– В детстве у меня был друг Сашка, – говорит Лев Евгеньевич, вероятно, под воздействием этого психотропного средства, иных объяснений у его подчиненных нет. – И мы с ним мечтали стать полярниками. Надо же, я только что вспомнил! Причем не просто мечтали, а готовились к походу на Северный полюс. Идея, ничего не скажешь, смелая – с учетом того, что жили мы тогда в Ташкенте. И снег видели только в кино. Нам говорили, что он холодный, как мороженое, но поверить в это было непросто. Такое абстрактное знание, совершенно неприменимое в практической жизни. Однако из кинофильмов мы твердо уяснили, что по снегу передвигаются на санках. И стали их строить. И даже построили нечто – не санки, конечно, а, можно сказать, платоновскую идею санок, по крайней мере более предельного обобщения я и вообразить не могу.