Вадим, совершенно инстинктивно чувствуя, что выстрелить уже не успевает – «ствол» ушел слишком далеко вверх и в сторону, – шагнул
напересечку его броска, махнул автоматом, как дубиной. От плеча, слева направо и вверх, надеясь попасть по шее. Ефрейтор добавил к
отчаянному удару Ляхова еще и всю кинетическую энергию своего броска.
Но вместо ожидаемого толчка в ладони, хруста, предсмертного вскрика случилось другое. Будто тело мертвеца оказалось состоящим не из
нормальных костей и мышц, а – из глины или мягкого пластилина.
Дико было наблюдать Ляхову, как голова ефрейтора странно легко отлетела в сторону, а тело повалилось на землю, несколько раз вскинулось,
подергав ногами, – и замерло.
– Что такое, капитан? – едва удержавшись на ногах, ошарашенный случившимся, вскрикнул Ляхов, но автомат четко перевернул в руке, готовый к
выстрелу.
Розенцвейг же вообще застыл, как соляной столп, в который превратилась его соотечественница, жена Лота.
Был бы израильский офицер хоть немного нормальным человеком, он просто подсознательно, увидев гибель товарища, сделал бы малейший защитный
или просто выражающий отношение к трагическому происшествию жест. А он – Вадим готов был поклясться – смеялся. Но тоже – странно. Одним
ртом.
– Видите – я еще немного себя контролирую. Значит, несмотря ни на что, дух сильнее плоти. Вот этой… – с выражением не то брезгливости, не
то суеверного страха, он указал рукой на останки ефрейтора. – Но ближе – не подходите… Не могу ручаться…
– Граница – здесь? – вступил в разговор Розенцвейг, обретший самообладание быстрее, чем можно было ожидать от непривычного к общению со
смертью и кровью человека. Он указал пальцем на то место, откуда прыгнул безымянный ефрейтор.
– Примерно… – кивнул капитан.
– Тогда сядьте, пожалуйста, там, где стоите, и – руки за спину, если не трудно, – предложил Розенцвейг. – Так будет лучше, если вдруг и вы
с собой не сумеете совладать. И – рассказывайте. Я – ваш соотечественник. А нас так мало, что если вы назовете фамилию и должность, скорее
всего, я вас вспомню.
– Я был командиром роты шестого батальона бригады «Катценауген»[15 - Катценауген – кошачий глаз (идиш).]. Имя – Микаэль Шлиман. Личный
номер такой-то. 13 января мы штурмом взяли Эль-Кусейр и замкнули кольцо окружения вокруг последней боеспособной сирийской танковой дивизии.
Война была окончена. По радио мы слышали, что арабы уже признали поражение. Но мне не повезло. В переулке гранатометчик поджег мой
«Бюссинг», я выскочил, и тут же меня скрутили. Наверное, зная о капитуляции, их солдаты были особенно злы.
Меня допросили, но совершенно формально. Им нечего было спрашивать, а главное – уже незачем. Потом толстый усатый полковник ударил меня по
лицу и сказал, что хоть одно удовольствие в жизни он себе еще может позволить. Лично расстрелять еврея, который опять его унизил. Я не
понял, чем его унизил именно я. Тут же оказалось, что удовольствие можно удвоить. Рядом со мной поставили штаб-ефрейтора Биглера. И
полковник своими руками разрядил в нас полный магазин своего «сент-этьена».[16 - Французский пистолет не слишком удачной конструкции.]
Капитан поморщился.
– Это было очень больно, но совсем не страшно.
Пока у вас перед глазами размахивают пистолетом и орут угрозы – все время кажется, что этим
и кончится. Тем более что уверен – проигравшему противнику куда выгоднее иметь запас пленников для торга, для обмена… А потом «ствол»
поворачивается прямо на тебя и начинает вскидываться вверх при каждом выстреле. Звука выстрела и не слышишь. Боль раздирает грудь, потом –
темнота…
Ляхов подумал, что даже в своем нынешнем качестве убитый капитан владеет искусством слова. Очень все конкретно, емко и убедительно.
Не «Смерть Ивана Ильича»[17 - Рассказ Л. Толстого, где подробно описан процесс умирания главного героя.], конечно, но впечатляет.
– И что дальше? – деликатно спросил Розенцвейг. Ему рассказ капитана тоже показался заслуживающим особого внимания. Впрочем, скорее по
профессиональным причинам. И некоторое время он, как кадровый разведчик, расспрашивал Микаэля по известным только ему параметрам. Возможно,
соотносил с чем-то, известным только ему. Или – собирал материал на будущее.
Пока Розенцвейг допрашивал, а Ляхов с болезненным интересом слушал, Тарханов, который в принципе знал идиш куда лучше Вадима и мог сам
поучаствовать в допросе, проявлял демонстративную незаинтересованность.
У него словно были свои дела. Он вернулся к грузовикам, что-то там делал, потом поочередно выгнал их на дорогу мимо транспортера. Девушкам
из кабины выходить запретил, оберегая их ранимую психику. И они его послушались беспрекословно, что вряд ли случилось бы, если б вместо
него взялся командовать Ляхов.
Что значит харизма…
Теперь отряд был готов к движению, осталось только закончить разговор с мертвым капитаном и решить, что делать с ним дальше.
– Ничего особенного, – Шлиман снова улыбнулся одними губами. – Я пришел в себя так же, как просыпаются после наркоза. Естественно, подумал,
что, как всегда, все обошлось, что сириец стрелял холостыми, поскольку ничего не болело и голова работала нормально.
Я помнил все… Встал. Почти одновременно со мной поднялся с земли и ефрейтор. Мы осмотрелись и не увидели ничего и никого. То есть
абсолютная пустыня вокруг, ни одного человека. Мимо безлюдных домов вышли на окраину поселка. Там тоже… только масса подбитой и брошенной
техники, нашей и арабской. И тут же пришло ощущение… Я не знаю, как его передать. Вы не поймете. Сон не сон, явь не явь. Но я уже понял,
что я не живу. Как раньше понимал, когда сплю, когда нет.
– И?.. – с жадным любопытством спросил Розенцвейг.
– Не расскажешь. Я понимал, что не живу я только там, у вас, а здесь снова… Существую. Вот еще что нужно отметить – голод. Совершенно
необычный, но в то же время острый голод…
Шлиман вдруг прервался. Снова огляделся по сторонам с каким-то странным выражением.
– А как вы думаете, зачем я все это вам рассказываю?
– Ну, не знаю, – слегка растерялся Розенцвейг. – Наверное, есть такая потребность, раз вы по-прежнему ощущаете себя человеком…
– Да, – с невыразимой тоской сказал капитан, – именно поэтому. Кроме всего прочего, я ведь офицер запаса, а в мирной жизни – доцент по
кафедре биологии Хайфского университета. И еще магистр философии Гейдельбергского. Я умею думать. И думаю уже, наверное, недели две. А вы
первые «живые» люди, которых я увидел. Сегодня какое число?
– Понятия не имею, – ответил Розенцвейг.