Дискотеки назывались «ночными клубами», но сути это
не меняло. Суть была именно такова: мы ходили на дискотеки и там танцевали. Танцевала в основном моя женушка – любила она это занятие до
самозабвения, а меня надолго не хватало. Не могу воспринимать в качестве музыки электронную бухотню, когда ритм монотонно вколачивается в
уши подобно ударам автоматического молота. Бдым-бдым-бдым-бдым! (и так еще шестьсот строчек «бдым-бдым» подряд, безо всяких вариаций, а
потом песня кончается, секундное полузатишье и агония танцпола, а потом шестьсот-семьсот строчек какого-нибудь к примеру, «бдыщь-бдыщь», и
так далее, до посинения).
Музыкой для меня, выросшего на издыхании Советской империи, а потом во времена перестройки, были рок и блюз. И даже больше – блюз. Любка
его терпеть не могла. Раз пять я притаскивал ее в каменный прокуренный подвал, где играли блюз – естественно, вживую, где пили пиво и жрали
толстенные свиные отбивные и недожаренные телячьи бифштексы с кровью. Я лично знал всех людей, кто там присутствовал – и посетителей, и
музыкантов, и чокался с ними кружками (пиво плескалось и плевалось пеной), и орал, потому что возможно было только орать друг другу в ухо,
чтобы услышать хоть что-то. Мы танцевали допотопные танцы, придуманные по ту сторону Атлантики ровесниками наших отцов, топтались на
деревянном скрипучем полу как стадо перекормленных слонов (ко мне это не относится, я слон поджарый, но, боже мой, как же толсты многие из
моих ровесников…) и ловили откровенный общедружеский кайф. Временами мы убегали в подсобное помещение, чтобы затянуться сладкой травой – по
случаю чьего-нибудь неизменно приключающегося дня рождения. В общем, это был праздник жизни – для всех, только не для Любки. Она не курила
траву, не переносила пива, не могла слушать блюз. Ее тошнило, когда она смотрела на рок-н-ролльные телодвижения, кажущиеся нам крутыми и
даже изящными. Ее тошнило все время, пока она находилась в блюз-клубе, она постоянно бегала отдышаться на свежий воздух, на мороз в маечке,
неизменно простужалась и начинала сипеть. И вылечить ее мог, похоже, только попсовый ритм на танцполе, среди сотен медленно извивающихся и
озаряемых синими вспышками подростков – то место, где долго не мог находиться я.
Странно устроена жизнь. Мы оба любили клубы, музыку и общение, но компоненты кайфа были у нас не то что разными, а даже противоположными.
Надо же, разница в возрасте всего одиннадцать лет, и такие различия во взглядах. Мы, старшие, полагаем себя настоящими, состоявшимися
людьми. А они нас – анахроничными, не понимающими новой жизни занудами. При этом они почему-то постоянно просят у нас денег, потому что
сами зарабатывать не умеют.
Похоже, я начал брюзжать по-стариковски. А ведь мне всего тридцать шесть. Нехорошо как-то с моей стороны, глупо как-то. Да и с чего мне
жаловаться, все в моей жизни замечательно: я сижу в психушке, не будучи уверен, не окажусь ли я вскоре на том свете; я не знаю, жива ли моя
любимая девушка (другая, совсем уже не Люба, рассказ об Евгении будет позже); я имею отличные шансы, что завтра поутру меня заберут из
больницы и пристрелят спокойные люди в темно-серых костюмах.
Прошу прощения – мой рассказ про Любку слишком затянулся. Я ною и жалуюсь, и рассказываю про нее всякие гадости. Наверное, нужно было бы
сказать про нее, что она умерла, что ее сбила машина, или зарезали какие-нибудь ублюдки, или она заболела неизлечимой формой рака. Тогда ее
история закончилась бы сентиментально, вы бы всхлипнули, и я заплакал бы вместе с вами, и мы помянули бы Любу светло и облегченно.
Но нет –
она не умерла, живет счастливо, только вот детей пока не завела, но заведет, я не сомневаюсь. В какой-то мере ее жизнь оказалась более
правильной, чем моя, хотя в то время, когда мы жили с ней, сказать такое никак было нельзя.
Я уже говорил, что не могу танцевать под электроклэш и прочий эсид-хаус, травмирующий барабанные перепонки. Я отрабатывал на танцполе минут
двадцать, а потом бросал Любку и шел играть в бильярд. Она изображала, что немножко обижена, я делал вид, что мне чуть-чуть стыдно. На
самом же деле мы наконец-то добирались до того, чего хотели действительно: я – до знакомых в бильярдной, пива и десятка партий в пул, она –
до своей компании и танцев до упада. Она чувствовала себя по-настоящему счастливой. Счастливой настолько, что я уже не был нужен ей – во
всяком случае, до следующего утра.
Это сумасшествие продолжалось четыре года. По утрам я клевал носом, пытаясь не заснуть на операциях, не уронить внутрь разрезанного мною
чрева скальпель или зажим. Думаю, вы не обрадовались бы, узнав, что вас оперирует хирург, который до трех ночи _колбасился_ в ночном клубе,
да и сам я не слишком радовался своему квелому состоянию. Я валился с ног и пытался урвать по десять-пятнадцать минут сна между операциями
– на стуле, прямо в халате, содрав с себя только резиновые перчатки. И урывал. Медсестры относились ко мне с сочувствием; пожилые – потому
что и не такое видывали; молодые – потому что знали, что у меня юная жена и я уделяю ей много внимания. По крайней мере, я не был
алкоголиком, редко выпивал больше трех кружек пива за вечер, и утром от меня не тянуло перегаром. С хирургами-алкоголиками бывает куда
больше проблем, чем со мной, ночным клубным гулякой – можете поверить.
Я знаю, о чем вы хотите спросить меня. «О чем ты думал?» – вот что вы спросите. Скажу вам просто: я не думал ни о чем. Не хотел видеть
ничего, что меня не устраивало, потому и не видел. Женившись на Любке, я получил все, что хотел, и на этом мое развитие затормозилось.
Подспудно я понимал, что вечно так продолжаться не может, что со временем все изменится и скрытые гнойники прорвутся, но всеми мыслимыми
способами оттягивал время кризиса. Кому нравится быть больным?
То, что я уволился из больницы, было проявлением все того же комплекса Г. Гумберта, попыткой обмануть самого себя. После третьего выговора
с предупреждением о неполном служебном соответствии (какая уж тут дальнейшая карьера, да и кому она нужна?) я пошел к главному врачу и
сказал, что ухожу. Куда? Не важно. Есть места получше, сказал я. Главный был расстроен. Он был славным человеком, заботящимся о своих
сотрудниках, насколько это было возможно, но в тот момент мне не до него. Я хотел отоспаться.
Хирургия – тяжелейшая работа. Если оперируешь по пять раз в день, то неизбежно натренировываешься – как спортсмен, год за годом нарезающий
круги по стадиону. Во время несложных рутинных вмешательств, вроде аппендицита, сопоставления костных обломков или грыжесечения, не
устаешь, потому что работаешь автоматически. Увы, человеческий организм – не машина, он плохо подлежит стандартизации, и никогда не знаешь,
какие сюрпризы поджидают тебя в очередном теле, загруженном наркозом и недвижно распластанном на столе. Идешь на аппендицит и обнаруживаешь
опухоль слепой кишки размером с кулак. Или, к примеру, делаешь репозицию у бабушки со старческим переломом шейки бедра, и в ходе операции
нечаянно ломаешь хрупкую, отжившую свое кость еще в двух местах, и понимаешь, что бабуле уже никогда не встать на ноги.