Все течёт - Гроссман Василий 14 стр.


Вы отклонились от ответа.

(Входит секретарь, протягивает ученому сексоту пакет, говорит: «Правительственный».)

УЧЕНЫЙ СЕКСОТ (прочитав бумагу, протягивает ее обвинителю). Прошу вас: в связи с шестидесятилетием отмечены мои более чем скромные заслуги в отечественной науке.

ОБВИНИТЕЛЬ (прочтя бумагу). Не могу не порадоваться за вас невольно как бы, ведь все мы – советские люди.

УЧЕНЫЙ СЕКСОТ. Да, да, естественно, спасибо. (Бормочет про себя.) Разрешите через вашу газету поблагодарить… учреждения, организации, а также товарищей и друзей…

ЗАЩИТНИК (становится в позу и произносит речь). Товарищ обвинитель и вы, господа присяжные заседатели! Товарищ прокурор сказал моему подзащитному, что он отклонился от ответа – признает ли он себя хоть в какой-либо мере виновным. Но и вы ведь ему не ответили – в чем причина нашей общей, поголовной податливости? Может быть сама природа человека породила доносчиков, сексотов, информаторов стукачей? может быть, их порождают железы внутренней секреции, хлюпающая кашица в кишечнике, грохот желудочных газов, слизистые оболочки, деятельность почек, они рождаются из безглазых и безносых инстинктов питания, самосохранения, размножения?

Ах, не все ли равно – виноваты ли стукачи или не виноваты, пусть виноваты они, пусть не виноваты, отвратительно то, что они есть. Отвратна животная, растительная, минеральная, физико-химическая сторона человека. Вот из этойто слизистой, обросшей шерстью, низменной стороны человеческой сути рождаются стукачи. Государство людей не рождает. Стукачи про-росли из человека. Жаркий пар госстраха пропарил людской род, и дремавшие зернышки взбухли, ожили. Государство – земля. Если в земле не затаились зерна, не вырастут из земли ни пшеница, ни бурьян. Человек обязан лично себе за мразь человеческую.

Но знаете ли вы, что самое гадкое в стукачах и доносителях? Вы думаете, то плохое, что есть в них?

Нет! Самое страшное то хорошее, что есть в них, самое печальное то, что они полны дос-тоинств, добродетели.

Они любящие, ласковые сыновья, отцы, мужья… На подвиги добра, труда способны они.

Они любят науку, великую русскую литературу, прекрасную музыку, смело и умно неко-торые из них судят о самых сложных явлениях современной философии, искусства…

А какие среди них встречаются преданные, добрые друзья! Как трогательно навещают они попавшего в больницу товарища!

Какие среди них терпеливые, отважные солдаты, они делились с товарищем последним су-харем, щепоткой махорки, они выносили на руках из боя истекающего кровью бойца!

А какие среди них есть даровитые поэты, музыканты, физики, врачи, какие среди них умельцы – слесари, плотники, те, о которых народ с восхищением говорит: золотые руки.

Вот это-то и страшно: много, много хорошего в них, в их человеческой сути.

Кого же судить? Природу человека! Она, она рождает эти вороха лжи, подлости, трусости, слабости. Но она ведь рождает и хорошее, чистое, доброе. Доносчики и стукачи полны доброде-тели, отпустите их по домам, но до чего мерзки они: мерзки со всеми добродетелями, со всем отпущением грехов… Да кто же это так нехорошо пошутил, сказав: человек – это звучит гордо?

Да, да, они не виноваты, их толкали угрюмые, свинцовые силы. На них давили триллионы пудов, нет среди живых невиновных… Все виновны, и ты, подсудимый, и ты, прокурор, и я, думающий о подсудимом, прокуроре и судье.

Но почему так больно, так стыдно за наше человеческое непотребство?

8

«Черт меня толкнул пешком ходить», – повторял Пинегин. Ему не хотелось думать о том темном, плохом, что спало десятилетия и вдруг проснулось. Не в плохом поступке была суть, суть была в глупой случайности, что столкнула его с погубленным им человеком. Не столкнись они на улице, спящий бы не просыпался.

Спящий проснулся, и Пинегин, сам того не заметив, все меньше думал о глупой случайно-сти, все больше тревожился и сокрушался: "Что ж, а ведь факт, ведь именно я на Ванечку стук-нул, а можно было и обойтись, и сломал человеку позвоночник, черт бы его драл.

Спящий проснулся, и Пинегин, сам того не заметив, все меньше думал о глупой случайно-сти, все больше тревожился и сокрушался: "Что ж, а ведь факт, ведь именно я на Ванечку стук-нул, а можно было и обойтись, и сломал человеку позвоночник, черт бы его драл. Сейчас бы встретились – и все в порядке было. Эх, собака, такая дрянь в душе поднялась, словно я залез какой-то даме в сумочку, а она меня поймала за руку, а вокруг все мои референты, секретари, водитель; ox, ox, беда, прямо хоть не живи после такой дряни на свете.

Может быть, и вся моя жизнь одна сплошная подлость. Жить надо было совсем «по друго-му манеру».

И в нешуточном смятении Пинегин зашел в интуристский ресторан, где его давно знали и метр, и официанты, и швейцар.

Завидя его, два раздевальщика выбежали из-за барьера, пришептывая: «Пожалте, пожал-те», – и, похрапывая как жеребцы, в нетерпении тянулись к богатым пинегинским доспехам. Глаза у них были зоркие, хорошие глаза рысистых умных русских ребят из раздевалки интуристского ресторана, умевших точно запомнить, кто был да как одет, что сказал невзначай. Но уж к Пинегину с его депутатским значком они относились всей душой, открыто, почти как к непосредственному начальнику.

Пинегин не спеша, ощущая ногами податливую и одновременно упругую мягкость ковра, прошел в ресторанный зал. Торжественный сумрак стоял в высоком и просторном зале. Пинегин медленно вдохнул спокойный, одновременно прохладный и теплый воздух, оглядел столы, покрытые крахмальными скатертями; неярко поблескивали граненые вазочки с цветами, бокалы и рюмки. Он прошел в знакомый ему уютный угол под резную листву филодендрона.

Он шел между столиками с флажками многих держав мира, и казалось, что это линкоры и крейсеры, а он флагман – адмирал, принимающий парад.

И с этим помогающим жить чувством адмиральства он сел за столик, неторопливо потя-нулся к оливково-синей, добротной, как лауреатский диплом, обеденной карте и, раскрыв ее, углубил взор в раздел «Холодные закуски».

Просматривая названия, напечатанные на его родном языке и на прочих главнейших язы-ках мира, он перелистнул звенящую картонную страницу, окинул взглядом раздел «Супы», по-жевал губами и скосил взор на подотделы: «Блюда из мяса… Блюда из дичи».

И в тот миг, когда он затомился между мясом и дичью, официант, разгадав его раздвоение, произнес:

– Филе, вырезка, сегодня исключительное.

Пинегин долго молчал.

– Что ж, филе так филе, – сказал он.

Он сидел в полутьме и тишине с полузакрытыми глазами, и полновесная правота его жизни спорила со смятением и ужасом, вдруг воскресшими в нем, с огнем и льдом раскаяния.

Но вот тяжелый бархат, драпировавший дверь на кухне, зашевелился, и Пинегин определил по лысой голове официанта: «Мой».

Поднос плыл из полутьмы на Пинегина, и он видел розовато-пепельную лососину среди лимонных солнышек, смуглость икры, тепличную зелень огурцов, крутые бока водочного гра-финчика и боржомной бутылки.

Да и не был он уж таким гастрономом, и не так уж хотелось ему есть, но именно в эту ми-нуту старый человек в ватнике вновь перестал тревожить его правоту.

9

Придя на вокзал, Иван Григорьевич почувствовал, что больше ни к чему бродить по ленинградским улицам. Он стоял в холодном высоком вокзальном здании и думал.

И, может быть, кое-кто из людей, проходивших мимо угрюмого старика, глядевшего на черную доску-расписание, подумал: вот он стоит, лагерный русский человек на распутье, гадает, выбирает дорогу.

Нет, он не выбирал дороги.

Десятки следователей на протяжении его жизни понимали, что он не был ни монархистом, ни эсером, ни эсдеком, не участвовал ни в троцкистской, ни в бухаринско-рыковской оппозиции. Он не принадлежал ни к новой, ни к старой церкви, ни к адвентистам седьмого дня.

Назад Дальше