Все течёт - Гроссман Василий 19 стр.


Но на работе он часто вспоминал о ней, об Алеше и все поглядывал на ходики, висевшие в слесарном цеху, – скоро ли домой.

И почему-то в эти свои молчаливые дни, думая о лагерной жизни, он большей частью вспоминал судьбу лагерных женщин… Никогда он, кажется, так много не думал о женщинах.

…Равноправие женщины с мужчиной утверждено не на кафедрах и не в трудах социоло-гов… Ее равноправие доказано не только в фабричной работе, не в полетах в космос, не в огне революции – оно утверждено в истории России ныне, присно и во веки веков крепостным, ла-герным, эшелонным, тюремным страданием.

Перед лицом крепостных веков, перед лицом Колымы, Норильска, Воркуты женщина стала равноправна мужчине.

Лагерь подтвердил и вторую, простую, как заповедь, истину: жизнь мужчин и женщин не-делима.

Сатанинская сила в запрете, в плотине. Вода ручьев и рек, стиснутая плотиной, проявляет тайную, темную силу свою. Эта затаенная сила, скрытая в милом плеске, в солнечных бликах, в колыхании кувшинок, вдруг обнаруживает неумолимую злобность воды – крушит камень, с бе-зумной скоростью стремит лопасти турбины.

Безжалостна мощь голода, едва плотина отделяет человека от его хлеба. Естественная и добрая потребность в пище превращается в силу, уничтожающую миллионы жизней, застав-ляющую матерей поедать своих детей, силу жестокости и озверения.

Запрет, отделяющий лагерных женщин от мужчин, корежит их тела и души.

Все в женщине – ее нежность, ее заботливость, ее страсть, ее материнство – хлеб и вода жизни. Все это рождается в женщине оттого что на свете есть мужья, сыновья, отцы, братья. Все это наполняет жизнь мужчины потому, что есть жена, мать, дочь, сестра.

Но вот в жизнь входит сила запрета. И все простое, доброе, хлеб и питьевая вода жизни, вдруг открывает низменную злобность и тьму свою.

Подобно волшебству насилие, запрет неминуемо обращают внутри человека доброе в не-доброе.

…Между уголовным женским и уголовным мужским лагерем лежала полоса пустынной земли – ее называли огнестрельной зоной, – пулеметы вели огонь, едва на ничейной земле появ-лялся человек. Уголовники переползали на брюхе огнестрельную зону, прокапывали ходы, лезли под проволоку, лезли на проволоку, а те, кому не повезло, оставались лежать с простреленными головами и перешибленными ногами. Это напоминало безумный, трагический ход нерестящейся рыбы по рекам прегражденным плотинами.

Когда в зловещие, режимные лагеря к женщинам, долгими годами не видевшим лица муж-чин, не слышавшим мужского голоса, попадали по наряду слесаря, плотники, их терзали, умучивали, убивали до смерти. Мужчины-уголовники боялись этих лагерей, где счастьем счи-талось коснуться рукой плеча мертвого мужика, боялись идти туда и под охраной огнестрельного оружия.

Угрюмая, темная беда коверкала каторжных людей, превращала их в нелюдей.

На каторге женщины принуждали женщин к неестественному сожительству. В женских каторжных бараках создавались нелепые характеры – женщины-коблы, с сиплыми голосами, с размашистой походкой, с мужскими замашками, в брюках, заправленных в солдатские кирзовые сапоги. А рядом возникали потерянные жалкие существа – ковырялки.

Коблы пили чифир, курили махру, под пьяную руку избивали своих лживых, легкомыс-ленных подруг, но и охраняли их силой кулака и силой ножа от обиды и грубых чужих притяза-ний. Этот трагичный, уродливый мир отношений и был любовью в каторжном лагере. Он был страшен, он не порождал смеха, соленых разговоров, а один лишь ужас в душах воров и убийц.

Любовное исступление каторги не знало таежных расстояний, не знало проволоки, камен-ных стен вахты, БУРовских замков, перло на волкодавововчарок, на лезвие ножа, под пулю ох-раны. Так с вылезшими из орбит глазами, с перешибленными хребтами прет в нерест тихоокеан-ская рыба, расшибаясь на скалах и булыгах горных стремнин и водопадов.

И тут же лагерные люди хранили любовь жен и матерей, а лагерные невесты-"заочницы", которые никогда не видели и никогда не увидят своих заочно выбранных лагерных женихов, были готовы на любую пытку ради верности обездоленному лагерному избраннику, ради выдуманной туфты.

И тут же лагерные люди хранили любовь жен и матерей, а лагерные невесты-"заочницы", которые никогда не видели и никогда не увидят своих заочно выбранных лагерных женихов, были готовы на любую пытку ради верности обездоленному лагерному избраннику, ради выдуманной туфты.

Кое-что простится человеку, если в грязи и зловонии лагерного насилия он все же человек.

13

Тихая Машенька… Вот уже нет на ней тонких чулок и синей шерстяной кофточки. Трудно сохранить опрятность в товарном вагоне, с напряжением вслушивается она в странную, словно не русскую речь воровок, соседок по нарам. С ужасом смотрит она на эшелонную царицу – бледногубую истеричную любовницу знаменитого ростовского вора.

Вот Маша выстирала в кружечке платочек, остатками воды обтерла ступни ног, сушит платок на колене, всматривается в полумрак.

В тумане смешались последние месяцы: плач трехлетней Юльки, объевшейся на дне рож-дения, лица людей, производивших обыск, белье, чертежи, куклы, посуда на полу, вытащенный из горшка фикус, подаренный мамой к свадьбе, последняя улыбка мужа с порога комнаты, жал-кая, молящая о верности, – вспоминая эту улыбку, она кричала, хваталась за голову; потом бе-зумные недели, где все, как прежде, и рядом с кастрюлей Юлькиной каши леденящий ужас Лу-бянки; очереди в приемной внутренней тюрьмы, голос из окошечка: «В передаче отказано»; беготня по родне, заучивание наизусть адресов близких, поспешная, неумелая продажа зеркаль-ного шкафа и книг, изданных «Академией»; боль оттого, что закадычная подруга перестала зво-нить по телефону; снова ночные гости и обыск до рассвета, прощание с Юлькой, которую не отдали, наверное, бабушке, а увезли в приемник; бутырская камера, где говорили шепотом, где иглой при шитье служили спички и выловленные из баланды рыбьи кости; пестрое мелькание десятков выстиранных платочков, трусов, лифчиков – их сушили заключенные женщины, размахивали ими в воздухе; ночной допрос – и вот впервые в жизни на нее замахнулись кулаком, назвали «на ты» – б…, проституткой. Ее уличили в недонесении на мужа, он был осужден на десять лет без права переписки за недонесение на террор.

Маша не поняла, почему она и десятки таких, как она, должны доносить на мужей, почему Андрей, сотни таких, как он, должны доносить на товарищей по работе, на друзей детства. Сле-дователь ее вызвал один лишь раз. Потом прошли восемь тюремных месяцев – день и ночь, ночь и день. Отчаяние сменялось тупым ожиданием судьбы, и вдруг, как морская волна, окатывала ее надежда, уверенность в скорой встрече с мужем и дочерью.

Наконец, надзиратель вручил ей узкую полоску папиросной бумаги, и она прочла на ней: 58 – 6 – 12.

Но и после этого она надеялась: а вдруг отменят, муж оправдан, Юля дома – и они встре-тятся, никогда не разлучатся. И от мысли об этой встрече обдавало счастливым огнем и холодом.

Ночью ее разбудили: «Любимова, с вещой!» В «черном вороне» ее повезли, минуя Красно-пресненскую пересыльную тюрьму, на товарную станцию Ярославской железной дороги, на по-грузку в эшелон…

Особо ей запомнилось утро после ареста мужа, словно это утро все продолжалось. Хлоп-нула парадная дверь, зашумел мотор, и стало тихо. В ее душу вошел ужас. Звонил в коридоре телефон, лифт вдруг останавливался на лестничной площадке против их двери, соседка, шлепая туфлями, шла из кухни, и неожиданно шлепание туфель стихало.

Она обтирала тряпочкой разбросанные по полу книги, ставила их на полку, она связала в узел белье, лежавшее на полу, – ей хотелось его прокипятить, вещи в комнате казались опога-ненными. Она вставила фикус в горшок и погладила его кожаный лист – над этим фикусом сме-ялся Андрюша, объявил его символом мещанства, и она в душе была согласна с ним. Но Маша никогда не позволяла обижать этот фикус и не разрешила Андрею вынести его на кухню: жалела бедную маму, мама, совсем уж старенькая, везла его в подарок через всю Москву, тащила на пятый этаж, так как лифт в те дни ремонтировался.

Назад Дальше