А в Штатах вы были?..
- Был в Штатах! И не видел там никаких негров! - Никаких негров? В Штатах??.. - Да! В Штатах! Ни единого негра!.. Все как-то настолько одурели, и столько было тумана в каждой голове, что ни для какого недоумения уже не хватало места. Женщину сложной судьбы, со шрамом и без зубов, - все разом и немедленно забыли. И сама она как-то забылась, и все остальные - забылись; один только юный Митрич, чтоб в присутствии дамы показаться хватом, то и дело сплевывал какой-то мочой поперек затылка...
- Значит, вы были в Штатах, - мямлил черноусый, - это очень и очень чрезвычайно! Негров там нет и никогда не было, это я допускаю... я вам верю, как родному... Но- скажите: свободы там тоже не было и нет?.. свобода так и остается призраком на этом континенте скорби? скажите...
- Да, - отвечал я ему, - свобода так и остается призраком на этом континенте скорби, и они так к этому привыкли, что почти не замечают. Вы только подумайте! У них - я много ходил и вглядывался - у них ни в одной гримасе, ни в жесте, ни в реплике нет ни малейшей неловкости, к которой мы так привыкли. На каждой роже изображается в минуту столько достоинства, что хватило бы всем нам на всю нашу великую семилетку. "Отчего бы это? - думал я и сворачивал с Манхеттена на 5-ю авеню и сам себе отвечал: "От их паскудного самодовольства, и больше ни отчего." Но откуда берется самодовольство?? я застывал посреди авеню, чтобы разрешить мысль: "В мире пропагандных фикций и рекламных вывертов - откуда столько самодовольства?" Я шел в Гарлем и пожимал плечами: "Откуда? Игрушки идеологов монополий, марионетки пушечных королей - откуда у них такой аппетит? Жрут по пять раз на день, и очень плотно, и все с тем же бесконечным достоинством - а разве вообще может быть аппетит у хорошего человека, а тем более в Штатах!.."
- Да, да, да, - кивал головою старый Митрич, - они там кушают, а мы почти уже и не кушаем... весь рис увозим в Китай, весь сахар увозим на Кубу... а сами что будем кушать?..
- Ничего, папаша, ничего!.. Ты уже свое откушал, грех тебе говорить. Если будешь в Штатах - помни главное: не забывай Родину и доброту ее не забывай. Максим Горький не только о бабах писал, он писал и о Родине. Ты помнишь, что он писал?..
- Как же... помню... - и все выпитое выливалось у него из синих глаз - помню... "мы с бабушкой уходили все дальше в лес..."
- Да разве ж это про Родину, Митрич! - осоловело сердился черноусый. - Это про бабушку, а совсем не про Родину!..
И Митрич снова заплакал...
Назарьево - Дрезна.
А черноусый сказал: - Вот вы много повидали, много поездили. Скажите: где больше ценят русского человека, по ту или по эту сторону Пиренеев?
- Не знаю, как по ту. А по эту - совсем не ценят. Я, например, был в Италии, там на русского человека никакого внимания. Они только поют и рисуют. Один, допустим, стоит и поет. А другой рядом с ним сидит и рисует того, кто поет. А третий - поодаль - поет про того, кто рисует... И так от этого грустно. А они нашей грусти - не понимают...
- Да ведь итальянцы! - разве они что-нибудь понимают! - поддержал черноусый.
- Именно. Когда я был в Венеции, в день святого Марка, - захотелось мне посмотреть на гребные гонки. И так мне грустно было от этих гонок! Сердце исходило слезами, но немотствовали уста. А итальянцы не понимают, смеются, пальцами на меня показывают: "Смотрите-ка , Ерофеев опять ходит, как пое...!" Да разве ж я как пое...! Просто - немотствуют уста...
Да мне в Италии, собственно, ничего и не надо было. Мне только три вещи хотелось там посмотреть: Везувий, Геркуланум и Помпею. Но мне сказали, что Везувия давно уже нет, и послали в Геркуланум. А в Геркулануме мне сказали: "Ну зачем тебе, дураку, Геркуланум? Иди-ка ты лучше в Помпею!" Прихожу в Помпею, а мне говорят: далась тебе эта Помпея! Ступай в Геркуланум!
Махнул рукой и подался во Францию. Иду, иду, подхожу уже к линии Мажино, и вдруг вспомнил: дай, думаю, вернусь, поживу немного у Луиджи Лонгоба койку у него сниму, книжки буду читать, чтобы зря не мотаться.
Иду, иду, подхожу уже к линии Мажино, и вдруг вспомнил: дай, думаю, вернусь, поживу немного у Луиджи Лонгоба койку у него сниму, книжки буду читать, чтобы зря не мотаться. Лучше б, конечно, у Пальмиро Тольятти койку снять, но ведь он недавно умер... А чем хуже Луиджи Лонго?..
А все-таки обратно не пошел. А пошел через Тироль в сторону Сорбонны. Прихожу в Сорбонну и говорю: хочу учиться на бакалавра. А меня спрашивают: "Если ты хочешь учиться на бакалавра - тебе должно быть что-нибудь присуще как феномену. А что тебе как феномену присуще?" Ну, что им ответить? Я говорю: "Ну что мне как феномену может быть присуще? Я ведь сирота". "Из Сибири?" - спрашивают. Говорю: "Из Сибири." "Ну, раз из Сибири, в таком случае хоть психике твоей да ведь должно быть что-нибудь присуще. А психике твоей - что присуще?" А подумал: это все-таки не Храпуново, а Сорбонна, надо сказать что-нибудь умное. Подумал и сказал: "Мне как феномену присущ самовозрастающий логос". А ректор Сорбонны, пока я думал про умное, тихо подкрался ко мне сзади, да как хряснет меня по шее: "Дурак ты, - говорит, - а никакой не Логос! Вон, - кричит, - вон, Ерофеев из нашей Сорбонны!" В первый раз я тогда пожалел, что не остался жить на квартире у товарища Луиджи Лонго...
Что ж мне оставалось делать, как не идти в Париж? Прихожу. Иду в сторону Нотр-Дама, иду и удивляюсь: кругом одни бардаки. Стоит только Эйфелева башня, а на ней генерал Де Голль, ест каштаны и смотрит в бинокль во все четыре стороны света. А какой смысл смотреть, если во всех четырех сторонах одни бардаки!...
По бульварам ходить, положим, там нет никакой возможности. Все снуют - из бардака в клинику, из клиники опять в бардак. И кругом столько трипперу, что дышать трудно. Я как-то выпил и пошел по Елисейским полям - кругом столько трипперу, что ноги передвигаешь с трудом. Вижу: двое знакомых - она и он, оба жуют каштаны и оба старцы. Где я их видел? в газетах? не помню, короче, узнал: это Луи Арагон и Эльза Триоле. "Интересно, - прошмыгнула мысль у меня, - откуда они идут: из клиники в бардак или из бардака в клинику?" И сам же себя обрезал: "Стыдись. Ты в Париже, а не в Храпунове. Задай им лучше социальные вопросы, самые мучительные социальные вопросы..."
Догоняю Луи Арагона и говорю ему, открываю сердце, говорю, что я умираю от внутренних противоречий, и много еще чего - а он только на меня взглянул, козырнул мне, как старый ветеран, взял свою Эльзу под руку и дальше пошел. Я опять их догоняю, и теперь уже говорю не Луи, а Триоле: говорю, что умираю от недостатка впечатлений, и что меня одолевают сомнения именно тогда, когда я перестаю отчаиваться, тогда как в минуты отчаяния я сомнений не знал... - а она, как старая блядь, потрепала меня по щеке, взяла под руку своего Арагона и дальше пошла...
Потом я, конечно, узнал из печати, что это были совсем не те люди, это были, оказывается, Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар, ну да какая мне теперь разница? Я пошел по Нотр-Дам и снял там мансарду. Мансарда, мезонин, флигель, антресоли, чердак - я все это путаю и разницы никакой не вижу. Короче, я снял то, на чем можно лежать, писать и трубку курить. Выкурил я двенадцать трубок - и отослал в "Рувю де Пари" свое эссе под французским названием "Шик и блеск иммер жлегант". Эссе по вопросам любви.
А вы ведь сами знаете, как тяжело во Франции писать о любви. Потому что все, что касается любви, во Франции уже давно написано. Там о любви знают все, а у нас ничего не знают о любви. Покажи нашему человеку со средним образованием, покажи ему твердый шанкр и спроси: "Какой это шанкр твердый или мягкий?" - он обязательно брякнет: "Мягкий, конечно", а покажи ему мягкий - так он и совсем растеряется. А там - нет. Там, может быть, не знают, сколько стоит зверобой, но уж если шанкр мягкий, так он для каждого будет мягок и твердым его никто не назовет...
Короче, "Ревю де Пари" вернул мне мое эссе, под тем предлогом, что оно написано по-русски, что французский один только заголовок.