Скорее всего, это были следы освящения руин наставником дряхлого Бартоломео. Якоб скользнул взглядом по шероховатостям сланца и обнаружил смазанную корявую подпись. "Смиренный брат ордена святого Доминика, раб Божий…" От имени осталась лишь буква "Л". Или испорченная "А". И когда Якоб пытался разобрать полустертые линии – над перевалом сошлись взлохмаченные тучи, солнце утонуло в их влажной прохладе, и в наступившей темноте растаяли крест, подпись и прочие попытки безвестного раба Божьего преуспеть на стезе истинной веры. Закат иссяк.
Якоб не хотел зажигать свечи без особой надобности и вернулся к импровизированному ложу, справедливо рассудив, что подпись можно попытаться разобрать утром – если ее вообще можно разобрать. Затем он лег на спину, пододвинул кресало и закрыл глаза.
…Сон не шел. Молчал алтарь, тупо таращился застывший идол, черный валун книги лежал на прежнем месте; и бессмысленность происходящего давила на сомкнутые веки молодого лекаря. Тишина. Покой. Страх. Камень стен. Тишина. Страх. Расширенные в немыслимом ужасе зрачки. Бегущий с резвостью юноши почтенный фра Лоренцо. Клетчатое покрывало шейха… нож айяра, идол, ученики с лицами статуй, напряжение под капюшоном рясы, доминиканец со святой водой, Книга с чистыми страницами, раб Божий и подпись со смазанной буквой… Надо будет спросить завтра у старого Бартоломео… Завтра…
Якоб так и не понял, заснул он в конце концов или нет. Он медленно открыл глаза – и прикрыл их ладонью, защищаясь от внезапного света. Обе свечи, поставленные у изголовья, горели ровными желтыми язычками, хотя лекарь готов был поклясться, что не прикасался к кресалу. С недоумением Якоб перевел взгляд на Сарта Ожидающего, рассчитывая на обещанные перемены в его гримасе и втайне боясь их – идол стоял на месте и в плавящемся выражении его жуткого лица ничего не изменилось. Алтарь, Книга, безразличие камня и неизвестно почему горящие свечи.
Якоб почувствовал, что не может больше лежать, и, встав с одеяла, стал прохаживаться из угла в угол, разминая затекшее тело. Потом он остановился у Книги и нерешительно взял в руки перо… Нет. Он не знал, о чем писать. По роду своих занятий лекарь вообще относился с уважением к написанному слову и, поколебавшись, он опустил перо на место и вновь принялся вышагивать из угла в угол.
Долго ли продолжалось однообразное ночное бдение, и было ли оно сном или явью – это для Якоба осталось тайной. Как заведенный, он мерил шагами гулкую пустоту помещения, иногда засыпая на ходу – если только можно спать во сне! – несколько раз останавливался у алтаря, глядел на чистые страницы, брал в руки перо и, подумав, клал его на место, снова вливаясь в привычный ритм бесконечных шагов; Ожидающий безмолвно возвышался в углу, страницы Книги были по-прежнему чисты. Ничего не происходило.
Якоб настолько отупел от своего бессмысленного хождения, что даже не удивился, в очередной раз застывая у Книги с пером в руке – не удивился ровному низкому голосу, в котором не оказалось ни тени насмешки.
– Зачем ты сюда пришел?
– Я пришел писать Книгу, – хрипло ответил Якоб и поднял голову.
Лицо Сарта неузнаваемо изменилось. Над Якобом склонялось усталое и задумчивое лицо грустного обычного человека – и лишь на дне его глаз стояло нечто такое, что заставило Якоба попятиться.
– Я пришел писать Книгу, – упрямо повторил лекарь, сутулясь под внимательным взглядом.
– Тогда пиши, – идол остался неподвижным.
– Я… я не знаю, что писать, – честно признался краснеющий лекарь.
– Это я вижу. Тогда уходи. Книгу пишут знающие. И не тебе вписывать недостающее в Книгу Небытия. Уходи.
– Но я хочу узнать…
– Узнать хотят многие. Но уходят отсюда лишь те, кто пишет. Я дал тебе шанс. Ты не воспользовался им.
Громада статуи нависла над Якобом, и Сарт стал разрастаться, вытесняя вспухающим телом дрожащий воздух, тесня в угол испуганного, закрывающегося рукой Якоба – и в свете свечей зарделся кровавый камень на узком перстне, который Якоб обычно прятал в ладони от досужих взглядов.
Рот, вырезанный в камне, удовлетворенно мигнул, и вместе с ним мигнули и погасли свечи – отчего драгоценность вспыхнула еще ярче, ее багровый отблеск упал на статую и съежившийся Сарт отступил и подался назад.
– Дай, – голос Ожидающего прозвучал неожиданно печально.
– Дай посмотреть…
Якоб заколебался. И вдруг, повинуясь неосознанному порыву, он сорвал перстень и протянул идолу.
Сарт и перстень долго смотрели друг на друга. Бесконечная, нечеловеческая – и в то же время такая земная тоска стыла в глазах статуи, и в ответ робко мерцал камень перстня.
– Береги его, – наконец произнес Сарт, и кольцо опустилось в ладонь лекаря. – Береги… И чаще корми его светом. Задай мне один вопрос, чужеземец, – один, ты слышишь?! – и уходи. Не искушай судьбу.
Тысячи вопросов закружились в голове Якоба, все они были важными, все они были необходимыми, и не вставал меж ними один-единственный, главный; время шло, ждал Ожидающий, и наконец Якоб решился.
– Что писал в Книге Небытия доминиканский монах, приходивший сюда более шестидесяти лет назад?
– Исповеди. Исповеди тех людей, которые придут к нему много лет спустя. Будущие исповеди.
Якоб огляделся – молчал алтарь, черный валун Книги недвижно лежал на прежнем месте, и застывший идол ухмылялся своей оплавленной загадочной маской.
Камень перстня медленно угас, и развалины погрузились в темноту…
Возможно, все было именно так. Или иначе. Или… Во всяком случае, с первыми лучами зари Якоб проснулся на колючем верблюжьем ложе, ошарашенно глядя по сторонам. Ничего не изменилось. Кресало, кинжал, статуя, перстень, повернутый камнем внутрь, свечи… Они даже не были оплавлены – ровные гладкие срезы и свежие фитили. Впрочем, не совсем свежие – концы их казались слегка обугленными…
Выходя из капища, Якоб задержался у стены с крестом и всмотрелся в рисунок. Подпись была четко прорисована глубокими жирными линиями.
Крест.
"Да святится имя Твое…"
"Смиренный брат ордена святого Доминика, раб Божий Лоренцо"
И дата. Шестьдесят три года тому назад.
– Спасибо, Сарт, – не оборачиваясь, сказал Якоб. – Ты ответил на два вопроса. Спасибо.
10
"Между жизнью и смертью
Все падает, падает снег…"
Танэда Сантока
– Дай мне заглянуть в твои глаза, упрямый Якоб из далекой Генуи…
– Гляди. Гляди внимательнее, износившийся Бартоломео Висконти, так и не дошедший ко Гробу Господню. Там нет мрака.
– Да. И это странно. У всех, вышедших из ночного бдения, мрак был. А некоторые навсегда оставались в руинах, и печать смертного ужаса лежала на ушедших за грань. Я боялся за тебя, упрямый Якоб.
– А я боюсь до сих пор. Слушай, старик, я сейчас опишу тебе одного человека…
– Хорошо. Я слушаю.
– Среднего роста, полнеющий, возраст ближе к шестидесяти; волосы темные, то есть были темные, теперь с густой сединой, плешь на макушке… Что еще?.. Нос с горбинкой, губы узкие, носо-губные впадины углублены, глаза голубые, водянистые, жесткие… чуть заметный шрам, косой рваный, на подбородке слева…
Лысый Барт трясся и хватал воздух изможденными руками, не в силах произнести ни слова. Якоб вцепился в лохмотья старика, встряхивая его худое легкое тело.
– Имя! Имя, старик! Говори!…
– Лоренцо… Отец Лоренцо! Господи…
Якоб отпустил дрожащего Бартоломео.
– Вот именно, Барт. Вот именно. Господи – и пусть Всевышний стережет нас на открывшемся Пути. Видимо, правда то, что не мы идем по Пути, но Путь проходит через нас…
Прихрамывающий старик скрылся в доме, и Якоб устало опустился на валун, бессмысленно растирая запястье левой руки. Теперь он знал секрет.
Слишком много чужого грядущего страха излил доминиканец Лоренцо на страницах Книги, записывая предстоящие ему исповеди; и страх стал залогом его существования. Дьявол в рясе, он вынуждал людей видеть то, что повергало их в ужас, каждого – свое, тонко чувствуя особенности человеческой психики; и когда страх охватывал человека, человек умирал, выплескивая в последней судороге душу, жизненную силу – чтобы продолжал жить нестареющий брат ордена святого Доминика, вписавший свою долю в Книгу Небытия.
И не только люди… Страх – пища, страх – вода, воздух, дыхание – и труп собаки с расширенными зрачками.
Кто остановит того, чье имя было начертано под крестом в руинах?! Якоб не мог явиться к кади и рассказать об узнанном – лекаря сочли бы помешанным. Не мог он и убить фра Лоренцо – даже б если эта попытка и удалась, убийцу почтенного священника немедленно казнили бы на площади. А Якоб отнюдь не стремился героически умереть – у него был дом, его жена ждала ребенка, и вообще генуэзец любил жизнь, со всеми ее мелкими радостями и огорчениями… Он любил жизнь, и фра Лоренцо любил жизнь – чужие жизни, чужие души, чужой страх…
– Господи, – негромко сказал Якоб, глядя в безразличное хмурое небо, чем-то напомнившее ему шейха Великого Отсутствия.
– Господи, как бы там тебя не назвали, – ну почему именно я?!
Небо молчало.
Небу нечего было ответить.
* * *
У проводника Джухи родился сын. Мальчик. Это большая радость. Проводник Джуха все точно рассчитал. Сегодня он убьет горного барса с вершины Тау-Кешт, убьет на глазах друзей-загонщиков, на глазах городского гостя с мягкой улыбкой и холеными женскими руками, – и когда огонь опалит усы убитого зверя, гордая душа барса войдет в новорожденного, и сын сможет получить имя. Это радость. Да.
Проводник Джуха все точно рассчитал. Он не учел одного – яростного прыжка загнанного хищника, затравленного, взбешенного, и забывшего в опьянении броска, что он – добыча.
Барс рычал, упираясь мощными передними лапами в грудь поверженного человека, барс ревел, гордо запрокидывая тяжелую голову, сверкая голубизной клыков, – а далеко внизу суетились ничтожные двуногие, и луки их, короткие черные луки, были бессильны.
Якоб припал на колено, срывая с плеча подаренную цагру, на которую с удивлением косились охотники, и холод арбалетного ложа согрелся у человеческой щеки. Он не мерил расстояние, не вспоминал имен покровителей охоты, и лишь одно кричало в нем, зовя руки его, гладкие руки целителя, вспомнить давнюю грязную науку убивать.
Якоб глубоко вздохнул и спустил тетиву.
Это не был самый удачный выстрел. Стрела попала зверю в бок, и будь это легкая стрела из горского колчана, она лишь разъярила бы и без того свирепого хищника. Но тупой арбалетный болт, пробивающий кованые миланские кирасы, отшвырнул барса на три шага, разрывая в клочья кости и плоть, и султан гор забился в дикой судороге агонии.
Когда Якоб и загонщики взбежали на уступ, Джуха еще дышал. Грудь его прочерчивали следы кривых когтей, и, глядя на отрытые раны, Якоб понял вес мгновений.
– Костер! – задыхающееся горло взяло непривычно высокую, срывающуюся ноту. – Быстро! Чистую одежду… Рви! Рви, тебе говорят!.. Кипятите воду – и да поможет нам провиденье!
Честно говоря, на провиденье Якоб надеялся менее всего.
У проводника Джухи родился сын. Мальчик. Это радость. Мальчик не будет сиротой. Это тоже радость. Мальчика хотели назвать Якобом – но лекарь настоял, чтобы младенца назвали Бартоломео, в честь умершего к вечеру Лысого Барта. Умершего. Это горе. Но в глазах старика стояли покой и умиротворение. Это радость. Это хороший конец.
На следующий день Якоб уехал в город.
ОРНАМЕНТ
…Христианский прелат,
ревнитель запретной веры,
Взор вперив в темноту,
под луной стоит одиноко,
Меж лекарственных трав, красноватых,
отраву таящих,
Чей неясный шепот
отдается трепетом в сердце.
На воде, в тростниках играют лунные блики,
Гул органа в ночи исходит синим рыданьем.
Неподвижно стоит священник
с застывшим взором,
Может быть,
в предчувствии близкого наслажденья,
Может быть,
во власти видений смутных…
Жизнь во тьме истекает сладкой истомой,
На подоле мантии мерно сверчок стрекочет.[2]
Возможно, все было именно так. Или иначе. Или не было вообще. Но когда память возвращала Якоба Генуэзо в седые горы прошлого, и маленькая фигурка на муле медленно продвигалась по узкому серпантину, направляясь к Городу – тому, далекому будущему Якобу всегда мерещился темный силуэт на вершине Тау-Кешт, и лицо стоящего плавилось в лучах заходящего солнца…
III. СИЛА СЛАБОГО
ОРНАМЕНТ
Толстый стражник вытер ладонью потный лоб и раздраженно засопел, косясь на свисающий конец чалмы. Казенная полосатая чалма, намотанная поверх плоского шлема, все норовила размотаться и позволить металлу шлема свободно раскаляться на проклятом солнцепеке. О Аллах, куда ты смотришь, посылая такую жару на наши бедные бритые головы?! Хорошо было бы придумать уставной параграф, запрещающий Аллаху подобное самоуправство… И заодно приписать параграф, запрещающий Городу морочить те же головы, водя их обладателей по своим закоулкам и не давая выбраться к дому этого шайтанообразного лекаря, забывшего вовремя явиться с докладом по высочайшему адресу. Впрочем, плевать хотел Город на букву устава, и Аллаху на нее наплевать – а вот ему, бедному толстому стражнику из роты Надзора и плюнуть-то нечем, высохла слюна в сегодняшнем пекле, и все высохло, даже кровь, даже мозги, и не понять теперь, были ли они когда-нибудь вообще…
Подлая чалма все-таки размоталась. Помрачневший толстяк примостил шлем на колене и принялся обкручивать основание скользкой лентой ткани. Время от времени он проводил рукой по увлажнившемуся темени и бормотал невнятные проклятия, столь многочисленные и разнообразные, что осуществление их неминуемо привело бы к Судному дню.
Целиком отдавшись важному занятию, он не сразу обратил внимание на тот факт, что третий от угла дом полностью соответствует цели их поисков – а когда обратил, то долго смотрел на медное кольцо высоких дверей, не веря привалившему счастью. Наконец стражник выпрямился и нахлобучил на макушку горячий шлем с недомотанной чалмой.
– Эй вы, братья длинноухого! Ползите сюда и возблагодарите небо, внявшее моей ругани!..
Окрик предназначался троим спутникам толстяка, вяло плетущимся позади. Одинаковые кольчатые нагрудники, пегие халаты и пояса с болтающимися ножнами делали их похожими на братьев-близнецов, пусть даже и братьев-близнецов длинноухого.
Идущие окинули взглядом открывшуюся им улицу квартала Ас-Самак, мысли их прошли путь от равнодушия к оживлению, и компания резко ускорила шаг.
Пока они подходили к дому, толстяк уже застучал кольцом в сухое дерево створок, и нетерпеливое бряцание прокатилось по молчащему зданию. Не дождавшись ответа, он удовлетворенно покивал и бросил приблизившимся напарникам:
– Ломайте двери, во имя пророка!
Один из стражников ударил плечом в косяк, мало задумываясь над причастностью пророка к такому ответственному занятию, как взлом двери; остальные присоединились к нему, и через мгновение створки распахнулись, треснув по всей длине, и стражники ввалились в квадратный сумрачный коридор.
На лестнице, ведущей на второй этаж, стояла испуганная молодая женщина. Обеими руками она поддерживала огромный вздувшийся живот; видимо, она пыталась спешить, насколько может спешить беременная женщина перед самыми родами, и теперь с трудом переводила дыхание.
При виде хозяйки толстый стражник испытал некоторою неловкость, и поэтому попытался придать своему голосу строгость и начальственную окраску.
– Где твой муж, женщина?! – рявкнул он, втягивая живот и выпячивая грудь, что, однако, удалось ему не вполне. – Неужели он считает, что мудрейший кади должен лично бегать за ним в ожидании положенного доклада по расследованию?..