Матросы заржали, детина тоже ухмыльнулся и шагнул вперед.
– Нет. Не так надо, – услыхал Якоб над ухом знакомый голос. Сапожник Марцелл успел к тому времени немного протрезветь и вернулся в таверну – продолжить. Оказавшись в эпицентре скандала, Марцелл покачнулся, ухватился за тесак и с легкостью вырвал его из дерева. Детина с нечленораздельным ревом надвинулся на щуплого, еле держащегося на ногах сапожника, и тогда Марцелл сделал вкрадчивое, едва уловимое движение. Тесак с хрустом вошел под небритый подбородок матроса, острие его прорвало головную повязку, уйдя в череп на всю глубину клинка. Моряка повело в сторону, и в следующее мгновение сапожник резко вывернул руку, – и голова противника лопнула, подобно спелому арбузу.
Прошли секунды страшной паузы, и рычащие матросы кинулись на Марцелла. Сапожник успел нанести еще два удара – Якоб видел, что они оказались смертельными, – затем он метнул тесак в набегавшего бородача с зазубренным гарпуном; и Марцелл скрылся под грудой тел.
Якоб понимал, что сапожник уже все равно что мертв, но продолжал стоять, не двигаясь с места. Поэтому он увидел, как откуда-то сбоку вынырнул давешний горбун и, уже не таясь, подошел к их столу. Он с нескрываемым сожалением заглянул в почти пустой кувшин Якоба и немедленно припал к кувшину Лоренцо. Собственно, из-за этой возможности горбун и затеял сегодняшнее побоище; и Якобу не пришло в голову предупреждать провокатора об отраве в вине.
Клубок тел на полу распался на отдельные ревущие кровоточащие части, и открылось изломанное, еще дергающееся тело сапожника Марцелла. Глаза сапожника были совершенно трезвыми и странное облегчение светилось в них.
– О Зевс! Наконец-то… – чуть слышно прошептал Марцелл; судорога свела его туловище, и все кончилось для удивительного базарного пьянчужки.
Для Марцелла. Но не для Якоба. Матросы, пришедшие в себя, вновь двинулись к лекарю. Якоб извлек из-под одежды небольшой кинжал-ланцет, почти бесполезный в грозящей свалке, и стал медленно пятиться к выходу.
Оборванец тем временем допил вино, удовлетворенно крякнул и потянулся к оставшемуся в кувшине Якоба. И за спиной его возникла неясная фигура в облачении доминиканского монаха.
– Вино отравлено, сын мой; и сейчас ты умрешь, – прозвучал тихий голос.
Оборванец резко повернулся, опрокидывая второй кувшин, со стоном рванул ворот рубахи, его выгнуло, и он повалился на пол. Зрачки горбуна расширились, и в них стоял – страх.
Якоб знал, что горбун умер не от яда.
Лекарь отпрыгнул назад и, повинуясь нелепому наитию, вскинул вверх руку с перстнем, разжимая пальцы.
Свечи замигали и погасли, тьма окутала гудящий кабак, и во мраке зловеще засветился багровый глаз камня.
Якоб сжал кулак и наугад кинулся меж столов, сослепу тыча кинжалом во что-то мягкое и кричащее.
Ему повезло. В грохоте рушащейся мебели и отчаянном женском визге он прорвался наружу…
14
"Не раз в бездонность рушились миры,
Не раз труба архангела трубила —
Но не была добычей для игры
Его великолепная могила."
Н. Гумилев
Лала-Селах примостился прямо на полу, в дальнем углу курильни Лю Чина, подальше от презрительно-любопытных взглядов – хотя никому здесь не было дела до огромного, начавшего заплывать изрядным жирком евнуха дворцовых гаремов… Кто бы мог узнать в нем бывшего барласа охраны Свенельда?.. Никто. А вежливый Лю Чин если и подумал лишнее, то это никак не отразилось ни на его раскосом лице, ни на поднесенной с поклоном глиняной трубке, уже заправленной зельем. Со всеми посетителями хозяин обращался одинаково предупредительно – лишь бы платили… А уж денег у нового клиента хватало.
Впервые искал замерзающий в холоде одиночества Лала-Селах забвенья в дымных заоблачных грезах – вино уже почти не действовало – и неумело втягивал он первые порции одуряюще терпкого дыма; и зыбкие видения вставали перед обмякшим и расслабившимся германцем. Зыбкие, первые, сладкие – и посторонний шум ворвался в его забытье.
Мутная, тяжелая злоба начала подниматься в душе несчастного евнуха – не дали забыться, вернули, кинули в проклятый и неправильный мир… Кто? Кто виноват?!
По лестнице буквально скатился какой-то человек в разорванном плаще, с окровавленным кинжалом и мечущимися, затравленными глазами. Он пронесся через курильню, в конце снова упал, споткнувшись о вытянутые ноги Лала-Селаха; гигант уже протянул руку, чтобы схватить пришельца за шиворот и размозжить ему голову о стену – когда внезапно узнал его.
– Зачем ты спас меня, лекарь?.. Лучше бы я подох тогда, – пробормотал евнух, опуская руку.
Беглец поспешно вскочил и прыгнул к стене. К удивлению Лала-Селаха, в совершенно гладкой стене возник черный проем, куда и нырнул Джакопо Генуэзец. Он очень спешил – и не успел.
Когда стена становилась на место, по лестнице слетело несколько полупьяных, измазанных неизвестно чьей кровью матросов с тесаками и широкими абордажными саблями – и по меньшей мере трое из них видели потайную дверь.
Преследователи кинулись вперед, и бегущий первым отлетел, с размаху наткнувшись на вставшего Лала-Селаха. Матросы остановились, и широкоплечий северянин с шрамом через всю щеку громогласно заржал, тыча грязным пальцем в грудь евнуха.
– Эй ты, кастрат вонючий! Уйди с дороги, не мешай мужчинам выяснять свои отношения!..
Кровь ударила в голову германца. Дикая, пенящаяся кровь его лесных предков – и в толпу мужчин, собиравшихся выяснять свои мужские отношения, врезался зверь, и зверем этим был неистовый барлас дворцовой охраны, голубоглазый Свенельд.
Говоривший взлетел в воздух – взлетел, чтобы со сломанной шеей обрушиться прямо на клинки оторопевших товарищей. Свенельд не помнил, как попала к нему слишком легкая и короткая сабля – плевать, сгодится! – покатилась по полу срубленная кисть, треснул череп под волосатым кулаком, и снова чужой хрип, и снова победный рев, свой, собственный; и боль, острая боль в боку, и в спине, и снова боль, и узкий стилет в трясущейся тощей руке – уже падая, он успел опустить на искаженное смуглое лицо ставшую непомерно тяжелой саблю.
Боль прошла. Свенельд не помнил, в бреду или наяву увидел он склонившегося над ним лекаря Джакопо с блестящими от слез глазами.
– Я умираю? – прошептал воин.
– Да, – честно ответил лекарь. – Умирающим не лгут.
– Умираю от ран? В бою?..
– Да. И никто из них не ушел.
– Хвала небу! – облегченно вздохнул германец. Веки его сомкнулись, а на губах застыла счастливая улыбка. Якоб знал, что в глазах умершего не было страха.
15
"О человек, растворившийся в лунных лучах,
Превратившийся в лунный свет!
Он так ясен и чист,
А в глазах – лишь печаль и боль,
И ни тени радости нет…"
Хоригути Дайгаку
– Ты нарушил закон, – сурово произнес ночной гость. – Зачем ты отправил мальчишку к Сарту?
Шейх молчал. Он сидел, поджав скрещенные ноги, неестественно прямой, словно ось забытых солнечных часов – опустилась ночь, часы потеряли смысл, и лишь оставленная ненужная ось напоминает о их прошлом существовании.
– Ты нарушил закон, – повторил ночной гость, и тьма под надвинутым капюшоном сгустилась и сжалась в пружинистый хищный комок. – Каждому – свое, и не тебе вмешиваться в происходящее.
Шейх молчал.
– Ты будешь наказан. Немедленно.
Плечи гостя сгорбились и набухли под грубым полотном рясы, вязкое напряжение потекло из-под капюшона, напомнившего раздутый капюшон взбешенной кобры; мгла плыла, обволакивая сидящую неподвижно фигуру – и крохотная келья караван-сарая Бахри неуловимо изменилась.
Бездна. Бездна свивала на плитах пола сухо шелестящие кольца, и бездна была – живая! Мириады алчущих глаз складывались в мерцающую чешую, и над их голодным, беззвучно кричащим взглядом вздымалась слепая острая пасть, скалясь мертвой белой ухмылкой.
Бездна полилась к молчащему человеку – и кольца ее медленно, виток за витком, обвились вокруг неподвижного силуэта.
Щейх разлепил губы – будто мрамор статуи треснул неглубоким черным провалом.
– Ты уже не человек, Лоренцо. Возможно, и я тоже… В этом "возможно" – наше отличие. Напрасно ты пришел сюда. Напрасно…
Шейх повернул голову и равнодушно улыбнулся незрячему оскалу.
Ему было все равно.
Осторожный скрип двери сменился задушенным воплем, и хрипящий ученик сполз по стене под пристальным взглядом голодных чешуйчатых глаз – и глаз резко обернувшегося священника.
Ученику не спалось, его терзали сомнения, ученик нес наставнику мучившие его вопросы – и он увидел учителя в объятиях чудовищной твари!..
Ужас накинул на вошедшего юношу свой обжигающий плащ – и больше он ничего не видел, не хотел и не чувствовал. Он отсутствовал.
Ночной гость шагнул к проему, и движения его наливались силой и уверенностью. Он был сыт.
– Смотри, Отсутствующий! – широким торжествующим жестом гость указал на тело, съежившееся у двери. – Он умер в страхе – в страхе за тебя. Смотри и казнись – если сумеешь!..
Дверь захлопнулась.
Проповедник устало поднялся на ноги и приблизился к убитому. Он долго стоял над ним, затем наклонился и размотал веревку, служившую ученику поясом.
Повертел ее в руках.
И долго еще смотрел на получившуюся петлю.
ОРНАМЕНТ
– "…Призываю в свидетели чернила и перо, и написанное пером;
Призываю в свидетели серые сумерки, и ночь, и все, что она оживляет;
Призываю в свидетели месяц, когда он нарождается, и зарю, когда она начинает алеть;
Призываю в свидетели день Страшного суда, и укоряющую себя душу;
Призываю в свидетели время, начало и конец всего – ибо воистину человек всегда оказывается в убытке.
Ужас заливает меня, как вода.
Живые ничего не знают. Я научился многому – научите меня, мертвые, как можно умереть без ужаса или хотя бы без страха. Ибо смерть бессмысленна, как и жизнь".
– Учитель ушел. В Вечное Отсутствие, – коротко ответил ученик на немой вопрос Якоба и протянул лекарю смятый листок бумаги. Якоб пробежал его глазами.
– Ужас заливает меня, как вода, – повторил Якоб, поднимая взгляд на бледного ученика. – Я не знал, что он был так несчастен… Мир твоей измученной душе, шейх.
Ученик отвернулся, украдкой проводя рукавом по щеке.
Это был плохой ученик.
Возможно, все было именно так. Но Якобу уже не хватало сил играть с возможным. Таверна, Лоренцо, недействующий яд, тесак в руках сапожника Марцелла, погоня, дым курильни, последний бой Лала-Селаха – все это закружилось перед лекарем в бешеном водовороте, и тонущий Якоб ухватился за единственный оставшийся ему клочок реальности.
Записка. Записка дервиша из курильни.
Якоб разгладил обрывок на ладони.
"И поэтому место сильного – внизу, а место слабого – наверху" – повторил он про себя. Место сильного. И сила слабого.
Не оглядываясь, он зашагал к своему дому.
Жена спала. Якоб тихо прошел мимо ее ложа и склонился над колыбелью. Через минуту он выпрямился, неумело прижимая к себе уютно сопящий сверток.
Потом он направился к дверям.
16
"Змея в конце концов заглатывает собственный хвост."
…Темная, неукротимая и сладостная в своей первобытной мощи волна подкатывала изнутри – и он знал, что это за волна.
Пора. Опять настало время – и распрямятся плечи, молодым блеском полыхнут глаза, разгладятся залежи морщин и время покорным щенком приползет лизать его ноги. Пора. И пусть корчится жертва, превращаясь в неумолимых тисках ужаса в ненужный сброшенный кокон; пусть – отдавая ему свою душу, свою силу, свою жизнь, все, что выпустит на свободу сегодняшний страх…
Пора. Он ощутил присутствие жертвы – двоих! – и устремился вперед, напрягая непослушные ноги, преодолевая боль в суставах… скорее! Скорее!.. Иначе будет поздно… иначе… Он сделал слишком большую паузу, время торопило его, но ничего – впредь он будет умнее! Нельзя тянуть до последнего…
Шаги. Все ближе, все слышнее… Ну где же ты? – покажись! – и я… Остановились. Остановились шаги.
Он крался почти бесшумно вослед мягкому шороху вновь зазвучавших шагов. Уходит. Жертва уходит! Стой, вернись!.. Скрип закрывшейся двери. Не успел.
Ушел. Один ушел. Совсем. Мысли пульсировали, бились гулкими толчками, как кровь в воспалившейся ране – странные, голодные, нечеловеческие мысли… Ушел. Совсем. Ушел.
Второй – остался. Я иду. Я уже близко… Ну вот…
Второй был маленький розовый комочек теплой плоти. Ничего. Его вполне хватит. И для начала – пусть откроет глаза!
Увиденное во сне – всего лишь кошмар, пусть даже обжигающе-дикий – нет, он должен видеть, чувствовать, ощущать…
– Открой глаза!
Почему ты спишь, бессмысленное существо? Почему?
– Открой глаза!
Его силы были уже на исходе, озноб вцепился ледяными пальцами в трясущееся тело, когда крохотное существо на столе наконец открыло глаза. Обиженное жалобное хныканье нелепо прозвучало в тишине молчащего дома.
Вот оно! Смотри, малыш, – это последнее, что ты увидишь!..
Странно. Очень странно. Что же ты хнычешь и потягиваешься, сын человеческий?!
На лбу фра Лоренцо выступил холодный пот. Писк ребенка из жалобного превратился в удивленно-растерянный, и вскоре смолк вовсе. К лежащему на столе созданию тянулись костлявые руки полуразложившихся мертвецов, демоны ада волокли его в пекло, нетопыри с кошачьим оскалом задевали его кожей распахнутых крыльев – маленькое существо глядело в лицо химерам с удивлением и непониманием. Оно просто не знало, что всего этого следует бояться! Оно вообще еще ничего не знало…
Ребенок пискнул. Ему было холодно, он хотел тепла, и требовал, чтоб за ним пришли и согрели. В конце концов, рано или поздно за ним придут…
Фра Лоренцо упал на колени. Ноги отказались держать изношенное тело. Этого не может быть – самые храбрые мужи, не раз встречавшиеся со смертью, не могли противиться призракам его взгляда, все они чего-нибудь боялись! Смотри, малыш, смотри еще!..
Ребенок сунул в рот сжатый кулак, поперхнулся и закашлялся. Потом полежал и сунул кулак снова.
Фра Лоренцо силился приподняться. Он ничего не мог поделать с маленьким, беспомощным и бесстрашным комком, не умеющим бояться, – и липкий страх объял питающегося страхом!..
Когда он понял это – руки его еще несколько раз дернулись и остановились. В широко раскрытых глазах монаха застыл ужас – теперь вечный.
Ребенок согрелся.
Он молчал. Молчал и улыбался.
Ему было хорошо.
ПРОЛОГ
"А луна в этот вечер,
Как на горе, ослепла,
И купил у Смерти
Краску бури и пепла.
И поставил я в сердце
С невеселою шуткой
Балаган без актеров
На ярмарке жуткой."
Федерико Гарсиа Лорка
…С шелестом осыпался песок в часах Вечности, и песчинки дней складывались в барханы лет, все ближе подступавшие к невесомым башням Города. Отсидел положенное на троне бешеный эмир Ад-Даула, уступив вожделенное место следующему за ним; выпил весь положенный ему розовый щербет мудрейший кади, выслушавший в свое время сбивчивый доклад сумасшедшего лекаря и благосклонно махнувший рукой; и люди Великого Отсутствия давно забыли одного из своих шейхов. Род уходит и род приходит, кружит на бегу ветер и вновь возвращается на круги свои, все суета – и никто рассказать не умеет. Никто не умеет – и Якоб Генуэзо так никогда и не рассказал жене о свершившемся. А по ночам он перелистывал страницы Книги Небытия, возвращаясь на вечные круги свои – свои и чужие – и просыпался от собственного крика. Жена вытирала его мокрый лоб, шептала всякую ласковую чепуху, он бормотал в ответ что-то невнятное и закрывал глаза.